Yet Another Insecure Writer

Апельсины в Анталии во время войны

Под нашими окнами — десятки раздавленных апельсинов.

Апельсины падают с деревьев на плитку тротуара, катятся на щербатый асфальт, там их плющат колёсами и скользят подошвами по ошмёткам оранжевых шкурок. Кроссовки липкие от сока, под ногами хрустят апельсиновые зёрнышки и сосновые иголки.

Десятки раздавленных апельсинов: мы видим их из окна на четвёртом этаже. Антон говорит, как после обстрела.

Я говорю, после обстрела — это в Днепре и Харькове. Не нужно так шутить. Он говорит, это в России не нужно так шутить. А здесь другая страна, всё по-другому. Я говорю, ты заебал, не будь циником. Он говорит, ты просто не привык, к весне поймёшь.

Я говорю, ты до весны доживи сначала без депортации.


До мобилизации мы сидели в одном опенспейсе на Толстого, с десяти до семи, с понедельника по пятницу, я в продажах, он в арт-отделе. Не дружили особо, так, привет-привет в курилке, и всё.

В сентябре встретились в самолёте на ночном рейсе из Жуковского.

Когда прилетели в Анталию, я предложил ему снимать квартиру на двоих, потому что по одиночке мы бы не потянули — цены на жильё в Турции в сентябре выросли втрое. Жили неделю в отеле, потом нашли полуторакомнатную студию со спальней-пеналом, неподалёку от бульвара Газы Мустафа Кемаль, до моря — двадцать минут пешком. Он устроился в пенале, на нормальной кровати, я — на диване в студии.

Раньше я так никогда не жил, чтобы с парнем в одной квартире.

В середине сентября на бульваре ещё висел билборд на русском: «Недвижимость для гражданства». На фоне — новостройка с голубыми окнами, на переднем плане белая женщина держит за руку белого мужчину. Толпы голых русских туристов каждый день ходили под билбордом к морю и обратно.

Когда русские повалили от мобилизации, «Недвижимость для гражданства» убрали. Вместо неё повесили другой билборд: синий фон, усатый мужик в костюме с красным галстуком и надпись огромными буквами: Ey, Dunya. И две строки по-турецки помельче.

Это было смешно: Эй, Дуня.

Потом Антон перевёл гугл-транслейтом, «эй, мир» — там было написано.

«Эй, мир. Турция не будет твоим лагерем беженцев».

Мы погуглили мужика на билборде: Кемаль Кылычдароглу, председатель республиканской народной партии, главный соперник Эрдогана на выборах в июне.


Мы подали документы на внж через месяц, как приехали, и теперь ждали одобрения — или отказа, как повезёт. В миграционной службе сказали, что ждать можно до середины января, слишком много обращений. Успокаивало, что пока ждёшь, ты в стране легально — если кто-то стал бы в этом разбираться. К декабрю у нас вышли девяносто безвизовых дней, и любая проверка документов могла закончиться миграционной тюрьмой.

Они и так уже ходили по домам с середины ноября, смотрели, кто живёт, где прописан.

Я купил камеру наблюдения и установил на лестничной площадке, где выход на крышу к бакам с водой и солнечным батареям — чтобы видеть, курьер пришёл или менты. Читал в эмигрантском чате, что полицейским можно не открывать. Если не шумишь и свет не горит, они постоят и уйдут, никто не будет дверь пилить болгаркой, это же не Россия. Другая страна, всё по-другому.


В ноябре после недели ливней в квартире завелась чёрная плесень. Сначала это были просто маленькие точки на железной опоре между оконными рамами. Потом точек стало больше, они переползли на белёную стену и превратились в пятна размером с ноготь. Если присмотреться, чёрная бархатистая поверхность пятен слегка шевелилась, как будто дышала. Я нагуглил, что от плесени помогает отбеливатель: купил банку, растворил половину в ведре с водой, надел резиновые перчатки. Антон сказал, это расизм, отмывать чёрную плесень отбеливателем. Я сказал, ты заебал со своими шутками.

Пока я смывал плесень, он стоял рядом и пел:

Эй, мир, эй мир! Наша квартира не будет Больше никогда не будет Домом для этой чёрной плесени


У нас нет работы и нет начальников, только мёртвые карты «мир» и последние деньги в крипте. Каждый день, если нет дождя, мы приходим на набережную.

На набережной не меняется ничего, здесь нет предвыборных билбордов, здесь нет войны, здесь всё как раньше. Пилоты параглайдеров курят кальян напротив отеля Acropolis. Фитнес-блогеры снимают рилзы на воркаут-площадке. Девушки в yoga-pants растягиваются на ковриках в поперечный шпагат.

Мы сидим на гальке, смотрим в небо или на прибой, на камни или на волны, в пустое море.

Мимо идёт парень с коробкой мидий с рисом на голове, он кричит midye var, midye var, это единственный звук, если не считать прибоя. Парень подходит ближе, под стоптанными найками скрипит серая галька. Если лечь и повернуть голову, можно рассмотреть тощие щиколотки, чёрные носки в катышках, резинку линялых джоггеров пониже икры. Сегодня он один на пляже, а в сентябре этих ребят было много, даже в октябре их ещё было много, постоянно кто-то из них брёл мимо: худые, загорелые, белая коробка на голове, в коробке мидии с рисом и нарезаный крупными дольками лимон.

Далеко в море два раза стреляет невидимая пушка, на горизонте вертикально поднимаются два крошечных белых облака. Антон спрашивает, как думаешь, это учения или третья мировая?

Я говорю, скоро узнаем, вариантов мало, в целом.

Антон говорит, ты Москву часто вспоминаешь?

Я говорю, ты заебал. Я часто вспоминаю, как из Москвы улетал. Там кроме нашего ещё два рейса были, в Душанбе и в Тель-Авив. И народу дохрена, и все с коробками и баулами: одни домой везли, другие из дома. Собак везли, котов. Я зашёл в Шоколадницу, потому что больше в Жуковском ничего не работало. Мне принесли салат, типа цезарь, там ещё листья были скользкие, как гнилые. Через столик сидела девочка лет шести, с родителями, и когда я начал жевать эти листья, девочку стошнило молочным коктейлем. Её долго тошнило, из неё лился этот молочный коктейль, сначала на стол, потом на пол, и звук был, как шлепки, шлёп-шлёп. Я сидел и смотрел на неё, и все люди в Шоколаднице смотрели, как она блюёт, и её родители тоже смотрели. Они уже бухие были, у них на столе стояли пустые стаканчики из-под виски, я насчитал шесть стаканчиков, триста грамм на двоих. Я смотрел и думал, сколько в ней этого молочного коктейля, как он в неё поместился? Она как будто балласт сбрасывала. А напротив сидел таджик в майке с зетом на пузе, и пил пиво. Такую Москву помню. Шоколадница, гнилой салат, девочка блюёт, таджик со свастоном.

Антон говорит, ну пиздец теперь.

Мы смотрим на прибой и камни, на волны и камни, на небо и камни, на облака далёких взрывов.

Midye var, кричит парень с белой коробкой на голове, под стоптанными найками скрипит галька.

Антон протягивает телефон, говорит, смотри. На экране телефона — ветка комментов в местном паблике. Он нажимает translate, я читаю автоматический перевод: эй, чужак — там написано — мы скоро отправим тебя домой. Тебе здесь не рады, ты должен это знать.

Я говорю, это он кому?

Антон говорит, чужакам. Тебе, мне. Эй, Дуня.

Я говорю, как думаешь, апельсины когда примерно цветут, в каком месяце? Ты вообще видел, как они цветут?

Он говорит, я без понятия.

Мы перебираем в руках шершавые камни.

Он говорит, я заебался. Деньги кончаются, работы нет. Мы здесь как плесень на стенах после ливня. Нас смоют отбеливателем рано или поздно.

Я говорю, хочешь, съездим на выходные куда-нибудь, в другой город, развеемся. Он говорит, пока внж не дали, лучше сидеть и не высовываться. Я говорю, а если откажут? Он говорит, я в Москву вернусь тогда. Я говорю, зачем в Москву, есть же страны, куда визы не нужны. Шри-Ланка, Марокко. Много разных стран есть. Мир огромный, на самом деле.

Он говорит, срал я на мир, я в Москву хочу. Домой.

Я говорю, ты заебал. Нет больше никакой Москвы.


В конце сентября к нам повадилась ходить кошка, трёхцветная, бело-рыже-чёрная. Ночью кошка пробралась по карнизу и запрыгнула в квартиру через окно в спальне-пенале. Антон проснулся, кошка спряталась под кровать, он хотел выгнать её шваброй, я сказал, не надо, подожди. Давай выманим. Он сказал, чем мы её выманим, у нас в холодильнике пачка яиц только. Я сказал, ты заебал, это просто кошка, не ори. Через полчаса кошка вышла из-под кровати, я взял её на руки и отнёс во двор, она была тёплая и не вырывалась, как будто я её каждый день так ношу. Утром кошка мяукала под дверью, голос у неё был хриплый, как прокуренный. Я купил ей пакет вискаса. Антон сказал, что я транжирю, что пакет стоит как кебаб в ресторане, и когда деньги кончатся, я сам буду этот вискас жрать. Я назвал кошку Дондурма, мороженое по-турецки. Просто понравилось слово. Теперь она сидит под дверью каждое утро и мяукает прокуренным голосом. Я выхожу, она бодает меня в ноги, вытягивается на полу, показывает пузо, ждёт вискас. Днём, если хорошая погода, Дондурма спит под розовым кустом возле забора.

Антон говорит, только в квартиру её не пускай, у неё глисты и блохи наверняка.


Антон приходит ночью ко мне на диван, от него пахнет вчерашним вином, он говорит, можно, я рядом полежу? Что-то мне хуёво. Он говорит, приснилось, что я в Россию вернулся. Захожу в свою бывшую школу, а там беженцы лежат на матах в фойе, кто-то мёртвый уже, кто-то трахается у всех на виду — голая задница, спущенные штаны, белые трусы calvin klein — а на стене видео, едут танки в глине и снегу, иногда стреляют, и тогда школа трясётся, как будто это не видео, а реальные танки где-то рядом едут. Он говорит, потом я иду мимо оврага, там поминки, стол, сидят люди, много водки и варёной курицы. Я сажусь сбоку. Мне дают тарелку и рюмку, только поесть не получается, потому что всё сжирает мужик слева — сжирает, ложится мордой на стол и засыпает. Он спит пьяный, изо рта у него торчит кусок мяса. Он говорит, я прихожу к матери, говорю ей: можно, я поживу у тебя немного, мне идти некуда, а она отвечает: надеюсь на скорое разрешение ситуации. Это звучит пиздец тупо, я не понимаю ни слова, иду в свою бывшую комнату за словарём, а в комнате ничего моего уже нет, только хлам и старьё, сплющенные картонные коробки штабелями, на полу, на книжных полках, на столе.

Он говорит, заебали меня эти сны. Я домой хочу.

Я говорю, утром поедем на вокзал и свалим куда-нибудь на неделю, спи давай. Он говорит, у нас денег на месяц осталось, куда мы свалим? Я говорю, на вокзале решим. Он лежит спиной ко мне, он уже почти заснул, он говорит, ты только посмотри по карте, чтобы из провинции не выезжать. Я спрашиваю, почему не выезжать? Он говорит, потому что на выезде из провинции проверяют документы, а у нас по документам overstay, и нас депортируют к хуям.


На вокзале много людей и вещей, как в Жуковском, когда мы улетали. Через рентген у входа ползут ковры, техника, свёртки, перевязанные шнурком коробки. Люди тащат ковры и коробки через зал ожидания, складывают на асфальт перед автобусами. Там уже баррикада из коробок и ковров, их распихивают по багажным отделениям, толкают в четыре руки, отсчитывают из лохматых пачек деньги водителю. Я говорю, поедем туда, где меньше ковров.

У платформы с табличкой Kas стоят трое: местный мужик в кожанке и парень с девушкой лет восемнадцати, русские, парень похож на скейтера, в вельветовой панамке и коротких и широких штанах. Спрашиваю, ты знаешь такое место? Каш? Антон говорит, да, что-то слышал.

Приезжает автобус, маленький, вроде московской маршрутки, обтянутый изнутри красным бархатом: сиденья, полки, занавески на окнах. Над водительским местом висит гирлянда из алых турецких флагов, белая звезда под полумесяцем похожа на парашютиста.

Автобус тормозит на каждой остановке и даже без остановки, подбирает людей, и скоро он уже набит под завязку, мальчику лет десяти не хватает места, его сажают на полу между рядами. Русские подростки сидят позади нас, парень рассказывает про крипту, он говорит нон-стоп, я не вслушиваюсь, девушка иногда отвечает «ага» или «ого».

Возле торгового центра на выезде из города заходит женщина лет тридцати, высокая, с длинными красивыми ногами, в белых кроссовках и беговых штанах в обтяжку. Я сижу в проходе, она толкает меня бедром. У неё тяжёлый подбородок и массивная челюсть. Антон оборачивается ей вслед, он говорит, ты ноги её видел? Спортсменка, наверное. Я говорю, ты на челюсть её посмотри, она тебе голову отгрызёт, если будет возможность. Антон смеётся.

Пока едем, я нахожу жильё — выбираю на букинге большую белую комнату с окнами на море. В Каш приезжаем к четырём дня. Спортсменка выходит, не доезжая. Все выходят, не доезжая. До конечной добираемся только мы вдвоём.


В городе google maps ведёт нас от пыльной площади автовокзала мимо пахучей пекарни — сбоку под жестяным навесом поднимается гора мешков с мукой — на улицу с облетевшими платанами, закопчённой чайханой и рыжим котом на красном пластиковом стуле. Внутри чайханы огромный мужик в фартуке разливает за прилавком чай. Снаружи вдоль узкого тротуара сидят работяги в слесарных комбезах и пропечённые старики в вязанных жилетках под шерстяными пиджаками. Старики и работяги прихлёбывают неразбавленный чай, смотрят на нас сквозь пар от чая и дым от турецких сигарет. Мы идём между ними, как через площадь с ментами. С плаката на дальней стене чайханы наблюдает голубоглазый Ататюрк в высокой папахе.

В автомастерской за углом из брюха древнего бежевого «Тофаша» тянут на цепях закопчённый мотор. Пахнет резиной и горячим металлом, потом и табаком, шипит пневмопривод, мальчик лет десяти моет из шланга серую коробку мужского сортира с голубой дверью.

Щербатая бетонная дорожка поднимается мимо мастерской к белой новостройке, земля между камнями и кучами строительного мусора заросла травой и сорняками. На лестнице нас догоняет медленный и нежный азан с минарета за автовокзалом. Я говорю, красивый какой, в Анталии другие совсем. Антон говорит, похуй, я их не разбираю.

Окна действительно выходят на море, на узкую бухту: она тянется между холмистой косой слева и высоким каменистым берегом справа. Внизу под окнами пустырь и старые оливы с толстыми и жилистыми бочками стволов. Антон говорит, это же на запад окна, да? Здесь есть винный магазин, ты не в курсе? Я говорю, я без понятия, посмотри в телефоне.

Пока он ищет в телефоне винный магазин, я бросаю рюкзак на пол возле дверей и сажусь на диван в гостиной. Огромная квартира, я в такой никогда не жил, она больше нашей раза в четыре. Три просторные комнаты, две спальни с настоящими кроватями, окна во всю стену. Круто, если они в самом деле на запад. Закат будет прямо над бухтой.


Я проснулся на диване, когда стемнело. Позвал, Антон, ты здесь? Он не ответил: я подумал, наверное, за вином пошёл или за едой. Снаружи сердито кричал мужской голос, другой мужской голос засмеялся в ответ, на землю бросили связку железных прутьев, завели мотор, заглушили мотор. Я подумал, что не видел в городе ни одной женщины, только мужчин. Мужчины дербанили «Тофаш» в автомастерской, пили чай за углом, ругались на ночном пустыре. Взрослые мужчины, пожилые мужчины, старики, подростки. Я вышел на балкон.

В картинку за окном хотелось провалиться, как в заставку компьютерной игры.

Внизу по периметру пустыря вплотную друг к другу стояли фургоны и грузовички. Внутри под фонарями человек двадцать рабочих вбивали в землю колья, натягивали верёвки, устанавливали деревянные опоры и поднимали над пустырём длинные и широкие полотна ткани, превращали пустырь в рыночную площадь под лоскутным шатром. На некоторых полотнах можно было разобрать выцветшие полосы, как на старых матрасах. Кто-то снова засмеялся в темноте, потом замолчал, потом засмеялся опять, по узкой дорожке позади припаркованных грузовичков простучал движком трактор и ткнулся в угол возле стены.

В узкой бухте светились стояночные огни на мачтах, прошёл дугой катер береговой охраны, синие и красные маячки отражались в чёрных волнах. Под окном мочились, шумно и долго, как будто не человек, а корова, или как будто включили воду чтобы полить кусты. Тощий парень в чёрной худи вышел на свет под окнами, махнул мне рукой, прокричал по-турецки. Я понял только слово «сигара», показал ему пачку сигарет, он кивнул лохматой головой, я кинул ему вниз пачку, там оставалось штук пять. Он поймал, показал мне большой палец и ушёл в темноту, прикуривая на ходу.

Это был идеальный момент, как будто выпил бутылку вина и смотришь в тёмное окно внутри себя. Звуки, вещи и люди расползлись по своим местам в слоистом средиземноморском пироге, и я тоже пробрался внутрь этого пирога, спрятался там, как кусок русской начинки, ложка майонеза или консервированная горошина, я смог бы остаться в нём навсегда, если повезёт. Я подумал, жаль, Антон этого не видит, покажу ему завтра вечером.

Я постоял ещё немного на балконе, потом вернулся в комнату, разделся и лёг. Постель была очень чистой и прохладной.

В восемь утра меня разбудил свет за окном, собачий лай и шум рынка внизу.


Эта Лена — её так звали — я сначала подумал, она квартирой ошиблась. Вошла и встала в дверях. На ней был сиреневый костюм типа тренировочного, солнечные очки, пёстрые найки и пакеты в руках. Из одного пакета торчал салат, из другого просвечивали помидоры и что-то завёрнутое в ещё один пакет. Она посмотрела на меня, на пустую кухню, на голую плиту с кофеваркой. Сказала, привет, я Лена. За ней вошёл Антон, тоже с пакетом. Он сказал, я вино принёс. Я сказал, ладно. Привет.

У Лены был большой и блестящий розовый рот.

Антон спросил, ты местный рынок видел? Я сказал, ещё бы. Хорошее место, древнее, я сразу понял, по оливам — очень старые оливы вокруг, им по тысяче лет навскидку. Ну и бухта рядом, удобно. Лена спросила, почему удобно? Я сказал, здесь раньше рабов продавали. Привозили в бухту — и на рынок. Как сегодня порей и помидоры. Удобно. Антон спросил, раньше это когда? Я сказал, ну, пару тысяч лет назад примерно. Антон сказал, ты заебал, сделай пожрать лучше. Лена сказала, ну что, я за вещами схожу? Антон спросил, ничего, если Лена у нас останется? Ты не возражаешь?


Когда она ушла, я спросил, это кто? Вы трахались уже? Как вы познакомились вообще? Он сказал, ну как люди знакомятся? Я сказал, я понятия не имею, как люди знакомятся. Она не зетка хотя бы? Он сказал, ты заебал, мы про это не говорили. Познакомились вчера, когда я за вином ходил. Она там сидела в кафе, я спросил, где здесь магазин, по карте непонятно было. Ну и дальше, слово за слово. Она неделю как приехала, живёт у друзей. Я спросил, а что за друзья? Антон сказал, нормальные ребята, такие же, как мы, тоже с сентября здесь. Только они на внж даже не подавались, говорят, сейчас всё равно не дают никому. Уезжают через неделю, в Сербию. Здесь вообще норм тусовка, не то что в Анталии. Здесь Лилу Мун живёт, порнстар из Питера, я на её onlyfans был подписан, пока санкции не ввели. И Галина Юзефович. Тут вообще все наши. Я спросил, в смысле, наши? У тебя из наших — только я. Он сказал, ты заебал, я вообще сюда ехать не хотел, это твоя идея была. И вообще у меня другие планы теперь. Я спросил, это какие? Он сказал, ну какие. Поеду с Леной в Москву. Я спросил, ты серьёзно? Он сказал, да, а что? Я сказал, вот ты шлюха. Он сказал, ты заебал. Он сказал, да, мы трахались.


За завтраком я спросил, Лена, ты откуда? Она сказала, из Москвы. Я спросил, а живёшь где? Она сказала, на Пречистенке. Между Пречистенкой и Остоженкой, точнее. Рядом ещё дом с рыцарями, знаешь такой? Я сказал, дом Рекка. Она сказала, там лофт наверху Михельсон купил. Я спросил, кто такой Михельсон? Она сказала, ну как кто. Олигарх, гэс-2. Я сказал, а. Я не был, только скульптуру видел перед входом. Она сказала, ужасная скульптура, на говно похожа. И засмеялась. Я спросил, а чего не уезжаешь насовсем из России? Она сказала, а зачем? Я сказал, потому что война. Она сказала, в Москве этого не чувствуешь. Только людей стало меньше, особенно мужчин, но зато и пробок меньше. Я спросил, а ПВО ты видела на крышах? Она сказала, что сама не видела.

Я тогда подумал, этого же ничего не осталось, на самом деле. Пречистенки не осталось, гэс-2 не осталось, только видео на ютубе, съёмка с дрона, граната падает в окоп, взрыв, потом дым рассеивается, и на дне шевелится человек в грязном камуфляже, он ещё живой, но на самом деле уже мёртвый, просто сам пока об этом не знает, а может, уже и знает. А так я тоже всегда хотел на Пречистенке жить, но по жизни не сложилось.

Я сказал, оставайся, может, с нами? Поедем все в Анталию, снимем втроём квартиру побольше. Зима скоро кончится, апельсины зацветут. Ты видела, как апельсины цветут?

Она снова засмеялась, решила, наверное, что я шучу.


Потом мы гуляли втроём по городу и набрели на крошечный пляж, размером с нашу квартиру. Летом бы мы его не нашли, вход на пляж закрывали платаны, а зимой они облетели, и тропинку к воде было хорошо видно за голыми ветвями. Пляж был зажат между скалами, как между полураздвинутыми бёдрами. Кроме нас там был один мужик, лысый, с крестом на шее, он там нырял, на пляже. Разбегался по гальке, потом по холодной воде у берега, прыгал, исчезал в воде и выныривал в трёх метрах. Вылезал, возвращался и снова нырял, бил небольшие волны широким лбом. Антон сказал, как будто море трахает. Под скалой слева в пяти шагах от воды лежало наполовину высохшее тельце мёртвого кота, белые зубки торчали в небо, Лена сказала, давайте похороним или унесём хотя бы отсюда. Я сказал, пусть лежит, это же корм теперь. Вороны доедят, крысы, насекомые. А кости смоет приливом. Я сказал, он теперь как зеки под Бахмутом — корм и удобрение. Лена сказала, ты же там не был, зачем ты так говоришь. Я сказал, зато я в Калужской области был. Знаешь, какие там леса? Джунгли, непроходимые. А знаешь, почему? Она спросила, почему? Я сказал, потому что трупы. Тысячи трупов. Их никто не убирал во время войны, они сами, по природному ходу событий, как этот кот. А в Бутово, я спросил, ты была? Антон сказал, ты заебал. А Лена больше ничего не говорила.


Тридцатого декабря Антон уехал в Москву.

У него не было тёплых вещей, и я отдал ему свою куртку на синтепоне — прилетел в ней в сентябре в Анталию, и она с тех пор так и лежала в чемодане на балконе. Отсырела там, от неё несло плесенью и старым сараем. Антон повесил куртку на ограду балкона, откуда была видна улица в апельсинах и снежные горы на западе. К вечеру куртка уже пахла анталийским ветром и почему-то хлебом. В кармане лежал лепесток билета на аэроэкспрес, чек из Шоколадницы и неопреновые перчатки. Отдал их тоже ему. У нас всё равно один размер, а мне здесь не пригодится.

Тридцатого с утра было тепло, плюс пятнадцать, и когда он уходил, то куртку просунул между лямок рюкзака. Я сказал, ты сейчас на мобика похож. Был такой видос в начале войны, забайкальские мобики пьют водку на привале, а потом куда-то идут маршем по степям. У них тоже так куртки висели на лямках. Он сказал, ну охуеть теперь. Я сказал, интересно, где они сейчас, там хотя бы кто-то живой остался. Сказал, я тебя месяц буду ждать, потом комнату сдам, так что имей в виду.

Обнялись.

Я смотрел в экран камеры наблюдения, как он стоит на лестничной площадке, что-то набирает в телефоне, потом идёт вниз с курткой на лямках и чемоданом в руке. У меня дёрнулся айфон, я подумал, ну что ты, словами сказать не мог? Посмотрел — а это не от него, а от turk telecom. Merhaba, сумма на вашем счету заканчивается, не забудьте пополнить, tesekkurler.

Хотелось подрочить, напиться и уснуть, не раздеваясь.

Пришла Дондурма, замяукала под дверью хриплым голосом. Я открыл, она понюхала воздух, зашла внутрь. Легла на полу в прихожей, повернулась пузом, я её погладил, сказал, выжила человека, довольна теперь? Она смотрела на меня, она как будто говорила, ты заебал. Дай пожрать.