Yet Another Insecure Writer

День Благодарения

В среду пятнадцатого ноября американец Джим спас меня от турецкой миграционной тюрьмы.

Менты ловили нелегалов где придётся — на пляже, в торговых центрах, на площадях, в барах старого города — и на набережной мне появляться не стоило. Я уже накрутил из чёртовой Лары семнадцать километров на чугунном велосипеде со скрипящими колёсами — Заид нашёл его на свалке, смазал и подлатал, но он всё равно вытягивал из меня жилы на подъёмах — и мне ещё оставалось восемь до Кепеза, где мы жили. Я остановился напротив кафе arabica, чтобы с видом на море съесть cig kofte, котлету из перчёного булгура в лаваше, самую дешёвую уличную еду в городе, шестьдесят лир за порцию, и двинуть дальше. Гранатовый соус капал из лаваша на бетон, я надорвал фольгу на пластиковом стаканчике с айраном и выпил его одним глотком. Айран унял остроту булгура, прохладно пролился внутрь меня.

Менты появились, как они умеют, ниоткуда, из воздуха — как будто это не люди были, а моя фоновая тревожность уплотнилась и превратилась в двух здоровых турков в чёрной форме, с короткими дубинками на широких кожаных ремнях и турецким флагом на крышках магазинов glock 17. Они все здесь клеили к крышкам магазинов стикеры с турецким флагом — наверное, чтобы пули ложились в цель от имени Турецкой республики, девятимиллиметровые ататюрки в цельнометаллической оболочке.

Подошли и попросили документы.

В городе пятый день дул северный ветер, порывистый и ледяной, похожий на новости из России. Сухие листья платанов ползли за ветром по мраморной плитке, по асфальту и бетону, цеплялись черенками за трещины, царапали поверхность с насекомым звуком. Ветер выдувал из города тепло и пыль, отчего воздух над Анталией превращался в огромный ледяной кристалл, очень чистый и полностью прозрачный — на востоке даже виднелся Таврский хребет, оранжево-красный в закатном свете.

В обычные дни Тавр скрывали морские испарения и городской смог над Муратпашой.

Из документов у меня оставался только российский загранпаспорт с поставленным полтора года назад турецким въездным штампом, он лежал под матрасом в моей комнате в Кепезе. Ещё я хранил в телефоне скан просроченного yabanci kimlik, турецкого внж — лицевую сторону, где фото, имя и номер — но один из полицейских держал в руках толстый планшет в противоударном кейсе, и скан купил бы мне минуту или две, потом он пробил бы номер по базе и увидел там статус «аннулировано». Я понятия не имел, что говорить в таких случаях. Давить на жалость? Сok pardon, просрочил, но скоро улетаю, пожалуйста, не надо миграционной тюрьмы? У них же должны быть человеческие чувства, у двух огромных мужиков с дубинками на поясе.

Полицейский слева повторил по-английски, papers please.

Тогда и появился Джим — так же непостижимо, как они, из ниоткуда. Подошёл, сказал, добрый вечер, офицеры.

Я ни разу не слышал этой фразы в реальной жизни, только в кино про Америку. Добрый вечер, офицеры. Ещё он сказал, спасибо, что вы его нашли. Мой друг не очень хорошо говорит, — он сказал, — он вообще не особо сообразительный, но вы, наверное, уже сами поняли.

Вы кто, спросил полицейский с планшетом.

Он мог бы запросто ответить, я Зевс, или я Моисей, и я бы поверил — высокий величественный дед с белой бородой, в бейсболке с оленем и надписью milwaukee bucks, — но вместо этого он сказал, я его опекун. Guardian, — он так сказал. Он показал им пустые ладони, медленно достал из кармана флисовой куртки пластиковую карточку yabanci kimlik и американский паспорт с орлом, полицейские полистали его, проверили по своей базе, потом тот, что с планшетом, кивнул в мою сторону, спросил, а его документы? А, сказал Джим. Он привык, что дома можно без них. Здесь не Америка, мистер, сказал полицейский с планшетом. Пусть в следующий раз берёт с собой документы.

Они вернули ему паспорт, кивнули и ушли.

Джим сел рядом со мной на деревянную скамейку, сказал, привет, я Джим. Ты как, окей? Я сказал, окей, спасибо. Он спросил, where’s home? Я сказал, в России. В смысле, в Кепезе. — Один здесь живёшь? — Снимаем квартиру с другом. — Друг тоже из России? — Из Афганистана. У нас там клуб людей с травмой родины, you know.


Я живу в махалле Кепез, на краю города, у подножия гор. Горы торчат перед моими окнами, как стена или как забор. Из-за них в квартире темнеет на полчаса раньше, чем в других махалле: солнце резко падает по ту сторону, и день выключают. Утром солнце поднимается из-за домов со стороны моря, и за всё время, что я там живу, я ни разу толком не видел ни восхода, ни заката.

Летом я думал, что подохну от жары. Мне казалось, кровь загустеет, а сердце заглохнет, как бензиновый мотор, если залить в бак солярку. Заид орал, чтобы я пил больше воды, потому что ему не нужен труп в доме, а я орал, чтобы он вызвал мастера починить кондиционер, потому что он говорит по-турецки, а я нет. Так мы орали друг на друга три месяца, а потом лето закончилось, и осень тоже закончилась, подул северный ветер и началась зима.

С виду зима в Анталии мало чем отличалась от осени или лета. Деревья — кроме платанов — зеленели, вдоль заборов цвела бугенвиллея, и по ночам воздух не остывал ниже плюс шести. Я бы купался, если бы не северный ветер и не облавы на пляже.

От ветра было не спрятаться. Он проникал в структуру стен, в поры бетона, материя наполнялась сквозняками и сырым холодом. Ветер сбрасывал настройки жизненных потребностей до заводских: искать еду и тепло.

Через неделю у меня загноились глаза — потому что вместе с ветром со склонов гор за окном прилетали семена растений и споры грибов, а может, они прилетали из мест подальше, например, из Каппадокии, из города с названием Нигде, это тоже на севере. Его легко найти на карте: Nigde. Турки это слово произносят по-своему, но как ни произноси, смысл будет один.

Возле нашего дома росла кривая сосна, изогнутый ствол лежал на крыше и под порывами ветра скрежетал по черепице. Пустота между крышей и потолком усиливала скрежет, можно было подумать, что дом сейчас снимется с якоря и уплывёт в море, или гигантские пальцы раздвинут черепицу, разорвут гипсокартон, и мы улетим в образовавшуюся дыру, как семена растений и споры грибов из северного места под названием Нигде.

За моими окнами — пустырь и горы позади пустыря. Чтобы добраться до моря, нужно сесть на трамвай и ехать на юг примерно час. На велосипеде быстрее, потому что по прямой и под гору. Жители махалле Кепез бывают у моря не чаще одного раза в неделю, по воскресеньям, когда по набережной не пройти из-за толпы и все прибрежные кафе заполнены людьми, начиная с полудня и до позднего вечера. Вчера я видел, как соседский мальчик лет семи писал чёрной краской на ограде вокруг дома katil israil. Не знаю, кому он хотел это сообщить, местные и так с ним согласны, но теперь эта надпись — первое, что я вижу, когда спускаюсь насыпать сухого корма в кошачью миску и налить в другую кошачью миску немного воды.

Кошка живёт у нас в подъезде, худая, трёхцветная, с треугольной головой и жёлтыми глазами. Может быть, она чья-то или была чья-то, а может, все кошки в Турции так себя ведут, будто они чьи-то — чтобы вернее найти человека вроде меня. Я её кормлю, глажу по голове между ушами и пускаю в дом поспать. Она изучила нашу квартиру, знает, где моя комната, где комната Заида, и ходит только ко мне, а от Заида прячется под шкаф. Летом она входила через окно — карабкалась по стволу сосны, прыгала на узкий подоконник и мяукала с той стороны, пронзительно и настойчиво, я ни разу не смог ей отказать. Зимой она ждёт меня под дверью, когда я возвращаюсь протискивается внутрь, бежит к моему дивану, запрыгивает на него, вылизывается, сворачивается узлом и засыпает до утра. Я ни разу не видел, чтобы она так крепко спала на своих обычных местах во дворе — на бетонном столбе ограды, на черепичном козырьке над подъездом, на куске картона между двух розовых кустов. Иногда она исчезает на сутки или больше — однажды её не было две недели — но всегда возвращается.

Мы похожи с этой кошкой — кроме дивана в комнате на последнем этаже у меня нет другого места, чтобы крепко заснуть и на несколько часов про всё забыть. Когда я просыпаюсь, я вспоминаю, кто я на самом деле. Нелегал и барыга, и в лучшем случае меня ждёт миграционная тюрьма и депортация, в худшем — просто тюрьма.

Мы с Заидом торгуем в Анталии курдской марихуаной. Он у нас за главного, я — курьер, кладмен, закладчик. Мы собираем заказы через секретный телеграм-чат, я развожу товар по городу, прячу в условленных местах — всё как в Москве. Я научил Заида этой системе. Ещё я научил его гонять деньги через криптобиржи и прятать их от ментов на флешке криптокошелька. Мы уже полгода этим занимаемся — гоняем через криптобиржи деньги, а иногда мне кажется, что и жизнь тоже. Прячем её от ментов.


Почему ты здесь, почему не уехал в Европу, спрашивает Заид. Там тебя никто не остановит, не спросит документы, ты будешь просто ещё одним белым среди других белых. Почему остался в Турции? Зачем тебе этот долбанный Кепез? Fucking Kepez, он говорит. Мы общаемся на английском. Родной язык Заида — пушту, кроме него он знает английский и турецкий. Я говорю, во-первых, мне никто не даст визу, потому что у меня нет никаких документов, кроме русского паспорта, а это самый плохой паспорт в мире. Виза, смеётся Заид, понятно. — Во-вторых, у меня нет денег. Он говорит, если бы я был белым, я бы уже давно уехал в страну получше, без всякой визы. И даже без денег. — И что бы ты там делал? — Всё то же самое, — он говорит. — Всё то же самое.

Я спрашивал Заида, как он выбрался из Афганистана. Он сказал, просто успел на самолёт раньше, чем его город взяли талибы. Многие не успели, он сказал. Например, его жена с ребёнком, а он успел. Очень хотел жить. Если хочешь жить, ещё не такое сделаешь.

У меня есть план — улететь отсюда первым самолётом, как только заработаю достаточно, чтобы хватило на билет и депортационный штраф на границе. Заиду я про свой план не говорил, ему такое не понравится. Мне нужно успеть раньше, чем менты возьмут нас, как талибы — его город.


Товар нам раз в месяц привозит женщина лет шестидесяти — хотя ей может быть и сорок, и восемьдесят. Она выглядит так, будто всю жизнь только рожала, рожала, рожала, а в промежутках торговала на рынке соленьями. Её ноги вывернуты колесом, она ходит, переваливаясь с боку на бок. На ней всегда одни и те же цветастые штаны с мотнёй ниже колен, сверху она закутана в разноцветные платки, как луковица или кочан капусты. Она идеальный курьер. В Турции такие женщины умеют проходить сквозь толпу, сквозь полицейские кордоны, через охрану торговых центров — для них нет никаких преград. Местные расступаются перед ними, а yabanci, вроде меня, уворачиваются, чтобы ненароком не толкнуть, потому что проблем тогда не оберёшься. Она приезжает к нам на самой уродливой машине в мире — старом «тофаше» модели murad 131, белой, пыльной и ржавой, с отогнутым бампером. За рулём «тофаша» сидит деревенского вида мужик с усами и щетиной толщиной в гвоздь. Ни один полицейский из trafik polisi не остановит на дороге белый «тофаш» — что с них взять? Пол-ящика яблок? Стакан грецких орехов? Белый «тофаш» — автомобиль-невидимка. Они привозят нам рюкзак с курдской марихуаной, жёсткий на ощупь, туго набитый. Марихуана колючая, как репей, оливково-защитного цвета, как форма солдат турецкой армии, крепкая, как чай у разносчика на рынке, и грустная, как турецкие песни на набережной — их поют два старика, один играет на барабане, другой на длинном чёрно-белом сазе. От этой марихуаны хочется плакать под азан, молиться и спать.

Через месяц «тофаш» приезжает снова, женщина забирает деньги и оставляет нам ещё один жёсткий на ощупь рюкзак.

Людей в белом «тофаше» нашёл Заид — я не спрашиваю, откуда он их знает и почему они приезжают именно к нам, а Заид не спрашивает меня про Россию, войну и сколько в Москве снега зимой.

Заид говорит, на побережье — самый большой спрос. Здесь много иностранцев, особенно русских, а все русские или алкоголики, или наркоманы, а чаще и то, и другое. Он говорит, просто статистика.

По утрам Заид выходит во двор и час отрабатывает на кривой сосне удары — бьёт её ногами, коленями и локтями. Мне кажется, он может убить человека голыми руками. Когда он возвращается, мы взвешиваем траву и раскладываем порции по прозрачным пакетикам с зип-локом. Заид говорит, весы — самая серьёзная улика. Если нет весов, всегда можно отъехать на базаре, убедить полицию, что трава — для тебя лично, даже если её полный рюкзак, а когда найдут весы, пойдёшь, как торговец, и это совсем другой срок. Потом мы заканчиваем взвешивать, я беру скрипучий велосипед и везу пакетики по точкам, делаю закладки. Никогда не думал, что стану этим заниматься. Я всегда был с другой стороны в этой игре, сам искал закладки в ебенях промзон, в переплетениях балок мостов, в лабиринте кирпичной кладки Новодевичьего монастыря. Почему-то кладмены в Москве любили Новодевичий.

Когда мы только начинали, Заид принёс мне белый велосипедный шлем. Сказал, езди в нём. Никто не остановит белого человека в белом велосипедном шлеме. Это — твой белый «тофаш». У шлема короткий ремешок застёжки и он мне мал. Поначалу это не так заметно, но через пару часов шлем начинает давить на голову, как будто гвоздь вбивают в череп. Я ненавижу этот шлем. Надеюсь, водители «тофашей» так же ненавидят свои драндулеты.

Мы с Заидом редко встречаемся в квартире по вечерам. Обычно он уходит куда-то по своим делам, а я почти не выхожу из комнаты. Перед сном я выкуриваю на балконе косяк с курдской травой — один в день, не больше — и через час засыпаю, рядом с кошкой или в одиночестве.

Просыпаюсь я от того, что Заид лупит ногами, коленями и кулаками кривую сосну возле дома.


В понедельник двадцатого ноября Джим написал мне в ватсап, приходи к нам на день благодарения. Мы устроим семейный пикник в новом парке у реки рядом с Лиманом. Знаешь это место?

Место я знал хорошо. Река текла с гор в море и отделяла центральную и восточную части города от русских районов, Лимана и Хурмы. Турки — кроме местных дантистов и адвокатов — приезжали туда посмотреть на русских женщин, как туристы в квартал трансвеститов в Измире. В Лимане мы с Заидом сбывали две трети товара из белого «тофаша».

Парк у реки городские власти обустроили года два назад — выстелили каменной плиткой кусок речной набережной между бульваром Ататюрка и приморским променадом, поставили фонари, бесплатный туалет и питьевые фонтанчики.

Выше за бульваром берега реки оставались наполовину дикими, заросшими камышом, наполовину убранными в бетонные плиты, чтобы не осыпались. Плиты за много лет покрылись слоями плохих граффити, сквозь их уродство уже проступало очарование руин. В октябре к ним добавились надписи katil israil.

Турки любили отдыхать в дикой части набережной. Весной и зимой, когда воды в реке было много и она не цвела и не воняла речной гнилью, приезжали туда на машинах, разжигали кальяны, доставали еду, ракы и удочки, курили, ели, ловили рыбу.

Парк занимали туристы, приезжие, yabanci.

Три смотровые площадки в парке поднимались над пологим берегом, как наблюдательные посты вдоль периметра режимного объекта. Обычно я оставлял закладки под первой площадкой, где по вечерам под хип-хоп из блютус-колонки занимались девушки из студии танца, и под третьей, где устраивали свадебные фотосессии.

Я сказал, спасибо за приглашение, обязательно приду.


В парке я нашёл их сразу — Джима и ещё двоих парней. Джим стоял между ними, высокий, широкоплечий, что-то говорил одному, другому, вертел бородой. Рядом на траве лежали пляжные кресла в чехлах и квадратная сумка-холодильник. Джим увидел меня издалека, помахал рукой, и когда я подошёл, сказал, давайте начинать. И мы начали. Один из парней оказался из Ирана, второй — турок из Мерсина. Они сносно говорили по-английски и с Джимом были знакомы не первый день: он направлял их, как прораб на стройке, а они расставляли складной стол, искали у обочины камень подложить под ножку, расчехляли пляжные стулья с подстаканниками в матерчатых подлокотниках, Джим достал из сумки-холодильника пластиковые контейнеры, сказал, я приготовил индейку, но она холодная, что думаете? Турок сказал, отлично, холодная индейка — то, что нужно, и вытащил из своего рюкзака термос с горячим чаем и перетянутую резинкой коробку с стаканчиками-тюльпанами в пенопластовых нишах, а иранец положил на стол крафтовый пакет с финиками. Я с утра ничего не ел, поэтому взял один финик и откусил половину — он оказался очень мягким, даже сочным, я таких здесь ни разу не пробовал, хотя в Анталии финики росли везде и зимой осыпались с пальм жёлтыми крупными ягодами. Иранец быстро и косо на меня посмотрел, как будто я сделал что-то неподобающее, и я сжевал оставшуюся половину финика как можно незаметнее, а косточку долго мусолил во рту и потом спрятал в кулак. Алкоголь никто не принёс — я подумал, что стоило выкурить косяк перед тем, как сюда идти. Мы сели вокруг стола. Косточку от финика я положил под одноразовую бумажную тарелку, чтобы потом выбросить.

Со стороны моря появился мотопатруль yunus polis со включёнными мигалками — два огромных мотоцикла, на каждом по два терминатора в глухих белых шлемах, с пистолетами и дубинками на поясе. Они медленно ехали вдоль дорожки парка и сканировали пространство по сторонам. Я наблюдал за ними, скосив глаза и не поворачивая головы, и когда они подъехали ближе, опустился на стуле, вжался в провисший брезент почти до земли, спрятался за широким силуэтом Джима. Патруль проехал мимо, отблески маячков помигали параноидальной дискотекой и исчезли за съездом на эстакаду.

Джим спросил, всё хорошо? Что ты там увидел?

Резиновый коврик на полу автозака, бетонную шубу на стенах обезьянника, забитый говном толчок в тверском овд, кровь на мраморной тумбе в столешниковом, чьи-то зубы на гранитной плитке — всё, что видит каждый русский, когда встречает ментов, если он не конченная мразь, конечно. Я так подумал, но Джиму ничего не сказал, сидел, молчал, и Джим тоже молчал, улыбался и ждал. Тогда я спросил, Джим, ты писал, это семейный пикник. А где твоя семья? Парни притихли, а он развёл руками, как Иисус из комикса: моя семья это мои друзья. Иранец сказал, мы каждую неделю встречаемся. Здесь в парке или у Джима дома. — Обычно по субботам, — продолжил Джим, — а сегодня четверг и не все смогли прийти. — Вместе едим, — сказал турок из Мерсина, — потом разговариваем. — Мы как семья, — подитожил Джим. — Семья, которую ты выбираешь. Chosen family, you know.

Я не успел ничего ему ответить, потому что Джим сделал жест рукой, как будто приглашал кого-то, и сказал в пространство у меня за спиной, merhaba, друг. Подходи, не бойся. Присаживайся с нами. Как тебя зовут, друг?

Я обернулся — позади на лужайке стоял Заид. Не знаю, как он меня выследил, наверное, увязался, ещё у дома, ехал со мной в одном автобусе и потом шёл сзади, прятался за пальмами и платанами. Он подошёл, назвал своё имя, поздоровался со всеми, и даже со мной — сделал вид, что мы не знакомы. Я не понял, зачем, но подумал, ладно, как хочешь. Джим пересел на сумку-холодильник, уступил Заиду свой стул, и тот сразу в него уселся. Стул был ему мал: колени Заида поднимались над столом, дотягивались ему почти до подбородка. Джим сказал, а теперь давайте поделимся, что хорошего с нами произошло за эту неделю и поблагодарим за это. Кто хочет начать? Такого поворота я не ожидал, думал, мы просто поедим холодную индейку, поболтаем ни о чём, потом разойдёмся, сытые и умиротворённые. Джим смотрел то на одного из нас, то на другого, поворачивал голову в бейсболке milwaukee bucks, гладил правой рукой бороду, улыбался — он почти всё время улыбался, как будто у него лицо свело. Заид рядом с ним тоже улыбался, но по-другому, незаметно, так, что видел только я, и мне уже было неловко перед ним, как будто это не он за мной шпионил, а я сам его сюда привёл.

Первым заговорил турок из Мерсина. Он сказал, что благодарен своей матери — она забрала детей на выходные и теперь они с женой могут провести время вдвоём. Он говорил, грея руки о стаканчик с чаем, я люблю своих детей, очень люблю, но они не оставляют времени пожить для себя, а иногда так хочется, пожить для себя, you know. Иранец закивал, и Джим закивал, и Заид — вот уж кто знал, каково это, когда хочется просто пожить для себя. Потом заговорил иранец. Он взял в руки крафтовый пакет с финиками и сказал, эти финики мне прислал брат, это лучшие финики в мире, они из Шираза, моего родного города. Это вкус моего детства. Я принёс их вам, потому что благодарен тебе, Джим, и всем парням за дружбу. Он протянул пакет Джиму, потом турку из Мерсина, потом Заиду, и каждый брал оттуда по финику, а турок даже прижал его к футболке в районе сердца. Мне он тоже протянул пакет, а я постарался по-тихому сбросить косточку в траву, но получилось не очень, все заметили, хотя и сделали вид, будто всё в порядке. Следующим заговорил Джим. Он сказал, я благодарю мир за то, что он так устроен. Благодарю землю за то, что она держит меня на себе и не даёт упасть. Благодарю небо за то, что у него нет пределов. Это очень важно, он сказал, чтобы была земля под ногами и небо над головой. Этого достаточно для многих хороших дел. А ты, Заид, что скажешь? Чем поделишься? Когда Джим говорил, он смотрел на меня, и я решил, что он обо всём догадался, и теперь намекал мне, что ниже земли не упадёшь, но всегда можешь подняться и стать лучше — такая нехитрая мораль. Ещё я подумал, интересно, как выкрутится Заид. А Заид сделал серьёзное лицо и сказал, я из Афганистана. Этого уже было бы достаточно — все снова притихли — но он продолжил. Он сказал, я благодарен этой стране за то, что мне больше не нужно прятаться в пещерах и ждать, что меня убьют талибы. Мне не нужно идти несколько ночей по пустыне и пить воду из луж. Я подумал, интересно, расскажет ли он про самолёт, но Заид сглотнул слюну, двинул острым кадыком, как будто заплачет сейчас, и замолчал. Джим положил ему руку на плечо, сказал, спасибо, друг, что поделился с нами. Добро пожаловать в нашу семью. Потом Джим повернулся ко мне и спросил, а ты за что сегодня благодарен? Я хотел сказать, как есть: спасибо, Джим, что спас меня от миграционной тюрьмы — но этих двух парней я видел впервые в жизни, и турок из Мерсина мог оказаться кем угодно, например, полицейским под прикрытием, я читал, они ищут нелегалов и террористов по ватсап-чатам и таким вот группам. Если ты нелегал в Турции, паранойя для тебя — норма жизни. Поэтому я сказал, что благодарен за свободу — вообще, в целом — могу идти, куда хочу и делать, что хочу. Всё очень просто.

Сказал и посмотрел на Джима, а Заид посмотрел на меня — мы втроём смотрели друг на друга и каждый из нас троих знал или по меньшей мере догадывался, что мы или врём, или недоговариваем, или специально темним, чтобы не попасться на очевидной правде. Мы нагоняли словами туман и скрывали за ним каждый свою правду, как морские испарения и смог над Муратпашой скрывают Таврский хребет, пока не подует северный ветер и не разгонит эту муть. Когда он её разгонит, останется только прозрачный холод и всё станет видно, но такое не каждому понравится.

— Добро пожаловать в семью, сказал мне Джим.

Потом мы ели холодную индейку.

Напротив нас, на площадке, возвышавшейся над пологим берегом, десять девушек из студии танца танцевали хип-хоп под саундтрек из бумбокса, и когда я смотрел в ту сторону, я видел на фоне розовеющего неба над Лиманом их силуэты в лосинах и худи оверсайз. Это было красиво, похоже на долгий кадр из рекламы кроссовок, он длился и длился, пока не стемнело и вдоль реки не зажгли фонари. Тогда девушки закончили тренировку, выключили свой бумбокс и все вместе пошли к морю.


Заид вернулся домой через час после меня — я ушёл из парка раньше — и с ходу ворвался ко мне в комнату, даже куртку не снял. Кошка прыгнула с дивана, пробуксовала когтями по линолеуму, метнулась под шкаф. Заид увидел меня на балконе с косяком в руках, подскочил, выхватил косяк, затоптал прямо там, на плитке, втащил меня внутрь. Сначала он орал, что я задумал соскочить и сдать его ментам, и что он сразу это понял. — Я следил за тобой, — он орал. Я сказал, я заметил, успокойся. — Что это за мужик, — он орал, — откуда ты его знаешь? Я рассказал, как Джим спас меня от ментов. Он шарахнул кулаком в стену — на штукатурке остались две вмятины по форме костяшек. — Ты совсем тупой, — он заорал снова. —Это курды, понимаешь? Курды, pkk. Он орал, пи-кей-кей. — За ними охотятся, как за бешеными собаками, pkk это хуже, чем игил. Он тебя вычислил, этот Джим? Что ты про него знаешь? Что ты ему рассказал? Ты говорил, где живёшь? Я сказал, ну да. Говорил, что живу в Кепезе. Но Кепез большой. — Ты чёртов идиот, — орал Заид. — Я тебе говорил, чтобы ты не совался на набережную? Ты в тюрьму хочешь? Я устрою, только сначала все кости тебе переломаю. Я сказал, кто траву развозить будет, если ты мне кости переломаешь? Он сказал, найду, здесь таких тысячи.
Я сказал, ты же параноик, кого ты найдёшь. — Don’t fuck with me, — он орал, — don’t fuck with me. Он орал и орал, у него изо рта летели брызги, он тыкал мне в лицо пальцем с грязным ногтем и откушенным заусенцем, я видел жёлтые набитые мозоли у него на костяшках, и я не выдержал, тоже заорал на него в ответ. Я орал, чтобы это он don’t fuck with me, чёртов сумасшедший, и что я уеду, как только у меня будет достаточно денег.

Тогда он схватил меня за плечи, дёрнул на себя, так что я упал на колени, взял мою шею в захват и начал душить. От него пахло несвежей одеждой и куревом, он душил меня долго — или мне казалось, что долго — моя шея вытягивалась, как резиновый шланг, и ещё мне казалось, что у меня вот-вот оторвётся голова. Я сначала упирался в Заида руками, но он только яростнее тянул, и тогда я начал ползти вперёд, как мог, понемногу, и это даже помогало, а потом мне перестало хватать воздуха. Я как будто дышал через соломинку на пакете с соком, я слышал свой хрип и он становился тише, а когда я уже поплыл, слабея и обмякая на его локте, он отпустил меня, и я упал лицом в линолеум. — Где она, — орал Заид и вытряхивал из тумбочки мои вещи: зарядку для телефона, зажигалки, ручку, паспорт, монеты по пол-лиры. — Где она, — он орал. Я отполз в угол комнаты, мне всё ещё было трудно дышать смятым горлом, а он потрошил и потрошил тумбочку, пока не нашёл флешку криптокошелька. — Fuck you, — он заорал, — никуда ты теперь не уедешь, ты понял меня? Я хотел ему сказать, что без ключа эта флешка ничего не стоит, а ключ он никогда в жизни не найдёт, но тогда он бы меня, наверное, просто убил, поэтому я ничего не сказал.
Заид выбежал из комнаты и хлопнул дверью.

Кошка ещё час пряталась под шкафом, потом выбралась, долго нюхала дверь, наконец, запрыгнула на диван и мы улеглись с ней вместе, согревая друг друга. Она заснула первая, а я ещё лежал, слушал, как она дышит, пока тоже не заснул от навалившегося бессилия.


Второй раз Джим написал мне через неделю после дня благодарения.

Было десять вечера. Я вернулся из города — шесть районов, где я делал закладки, слились в одну мокрую от ночного дождя улицу, и пока я крутил педали, я не мог понять, холодно мне на самом деле или нет. Я то согревался от движения крови внутри тела, то превращался в кусок мокрого льда. Ветер как страницы переворачивал, чётные были тёплыми и влажными, нечётные — мокрыми и промозглыми, иногда я думал, что одна из этих страниц меня убьёт, заморозит насмерть или швырнёт под колёса летящего сквозь темень и воду автобуса. Возможно, я не умирал только потому, что уже привык — к ветру, к турецким водителям, к тому, что меня здесь постоянно кто-нибудь читает: невидимые соседи за занавеской дома напротив, менты, холод, солнце, иногда темнота в махалле Гюрсу, иногда фары автобусов за спиной на дороге в Кепез, иногда собачья стая на пустыре возле новой мечети. Считается, что в городе собаки не бросаются на людей, но всегда есть шанс, что до обложки твой рассказ дочитают именно они, поэтому я каждый раз огибал этот пустырь по окрестным переулкам, добавлял себе ещё три километра в гору.

Я уже выкурил щедрый косяк и лежал в своей комнате на диване поверх полосатого покрывала. Кошка пришла и тоже лежала рядом. Я ещё не переоделся, кожа зудела под мокрой футболкой, штукатурка на потолке и по углам потемнела после недели дождей — вода просачивалась между стыками стен и вдоль плинтуса уже росла чёрная плесень.

Джим написал, мне нужна помощь. Знаешь госпиталь olympos в Алтынкуме? Можешь приехать? Я спросил, что случилось? Он написал, упал с велосипеда, сломал руку, утром операция. Я написал, да, друг. Конечно. Скоро буду у тебя.

Я даже обрадовался тогда. Я всё ещё чувствовал себя обязанным ему, и когда он попросил приехать, подумал, что он чувствует то же самое, и готов принять мою благодарность по-настоящему, лицом к лицу. Иначе зачем бы он меня позвал, мог ведь вызвать того парня из Мерсина.

Сначала я хотел двинуть в Алтынкум на велосипеде, но передумал и решил на такси, так было быстрее и безопаснее. Я бросил в угол мокрую майку и натянул на себя два худи, сначала обычное чёрное, а поверх него — скейтерский балахон на два размера больше, с логотипом metalica на груди, я купил его на продуктовом рынке за сто пятьдесят лир. Мне сразу стало очень тепло и сухо. Я не мог выгнать кошку на улицу под дождь и оставлять её дома не хотел — Заида не было, но рано или поздно он бы вернулся — поэтому решил взять её с собой. Когда я поднял её с дивана, она ещё спала, стекала с рук тёплым меховым желе. Я сказал ей, сейчас мы поедем в одно место, к хорошему человеку. Он друг. Ты знаешь что такое друг? Я твой друг, и он тоже станет твоим другом. Я спрятал кошку под балахон и пристроил руку возле солнечного сплетения, чтобы она могла на неё лечь. Она была лёгкая и маленькая, она лежала на моей руке и грела меня изнутри, а я грел её. Ещё я взял с собой паспорт — я сам не понимал, зачем, просто решил сунуть в карман, на всякий случай.

В такси тепло и слабо пахло потом и табаком, кошка урчала у меня на животе, пока мы ехали до госпиталя, я почти заснул.

Главный вход уже закрыли на ночь. Мы вошли с противоположной стороны здания, через приёмное отделение для скорых и огромную раздвижную дверь рядом со стоянкой реанимобилей. Под белой стеной за одиноким офисным столом сидела дежурная сестра. Я спросил, где американец с бородой, его сегодня привезли с переломом. Она отправила меня на третий этаж. Кошку под балахоном сестра не заметила.

Джим в салатовой больничной распашонке лежал в просторной палате с двумя кроватями и диванчиком у окна. Вторая кровать пустовала. Лицо Джима стало такого же цвета, как его борода, совсем белое, только кожа вокруг глаз потемнела. Руку ему перебинтовали и положили на лангет, из-под бинтов торчали перепачканные йодом и гипсом пальцы. Из катетера в локте здоровой руки тянулись две трубки, одна — в капельницу на кронштейне, а вторая — в синий ящик рядом с кроватью. Джим сказал, это морфиновая помпа. Он сказал, помпа впрыскивает дозу морфина, если нажать на кнопку, но пока он на неё не нажимал, ждал меня. Я спросил, насколько всё плохо? Он сказал, колёса велосипеда соскользнули на мокром бетоне, он упал локтем на асфальт и раздробил сустав, завтра с утра операция, ему разрежут руку, вынут осколки кости и поставят вместо них титановый протез. Хорошо, что он у них нашёлся, а то пришлось бы ждать, он сказал. Сделают из меня терминатора, ты смотрел терминатора? Я сказал, мне нравится второй фильм, где Арнольд играет хорошего робота, а Роберт Патрик — плохого. Он вышел, когда я родился, а посмотрел я его только через десять лет, и очень хотел мопед, как у Джона Коннора. Джим сказал, это великий фильм, он опередил своё время. Искусственный интеллект, чипы, boston mechanics, you know. Я сказал, ну да. Я сказал, я тебе кое-кого привёл, вот, познакомьтесь — и достал из-под балахона кошку. — Как ты её пронёс, — он спросил, — kitty, kitty, иди ко мне, на каком языке ты с ней разговариваешь? Я сказал, это не важно, каждый человек говорит с кошками на своём родном языке. Кошка припала на лапы, спрыгнула с кровати на пол — её встревожило новое место, я подумал, она сейчас убежит и мне придётся ловить её в коридоре, но она обошла палату по периметру, вспрыгнула обратно на кровать, понюхала простыни и бороду Джима, пощекотала ему усами нос и принялась утаптывать себе местечко рядом, а потом легла там и свернулась. Я сказал, похоже, ты ей нравишься. Джим сказал, можешь сходить ко мне домой и принести мне вещи, переодеться? Это здесь неподалёку, в Алтынкуме. Ключи на тумбочке. Я сказал, конечно. Он поморщился. Я спросил, болит? Джим кивнул. Я сказал, нажми кнопку, не терпи, ты же не русский, это только русские терпят. Он снова кивнул и нажал. В синем ящике щёлкнуло, одна из трубок слегка изогнулась, и Джим сразу как будто стёк на кровать. Должно быть, он мучился всё это время, но стеснялся своей слабости, а может, вспомнил, что говорил тогда в парке про землю под ногами. Хорошо, когда земля — это опора, чтобы оттолкнуться и улететь в небо. Но иногда это просто дно, где ты лежишь без сил встать, в обнимку с уличной кошкой. Иногда ты падаешь на неё и ломаешь себе кости. А иногда разбиваешься об неё насмерть. Поэтому благодарить её, в общем-то, не за что.


Адрес Джима был написан на бирке брелка.

Он действительно жил неподалёку от госпиталя, в десяти минутах ходьбы, на восьмом этаже в высоком доме-башне с лифтом. Я ни разу не видел в Анталии домов с двумя или тремя подъездами, только распашонки на две квартиры на площадку, как у нас в Кепезе, или такие вот башни. С высоты его окон уже можно было разглядеть набережную: фонари и огни кафе и магазинов сливались в светящийся ореол, а за ним начиналась глухая чернота ночного моря. Я нажал выключатель — пять светодиодных ламп на потолке почти не давали тени, как в операционной или как в полдень на пляже. Квартира оказалась просторная, но как будто не до конца обжитая. Серый диван и книжный столик жались возле стены напротив чёрного телевизора, а в остальном пространстве не было ничего, разве что немного пыли на полу и с десяток книг на полке — я разглядел томик Боулза, библию, самоучитель турецкого, словарь. На кухне рядом с холодильником я нашёл две бутылки минеральной воды kizilay в разорванной пластиковой упаковке, а внутри холодильника — пол-десятка яиц, четверть кольца суджука и пластиковые контейнеры с оливками и белым сыром. Турция вошла в метаболизм Джима, как сейчас в него входил морфин из помпы.

Обстановка в спальне не сильно отличалась от гостиной: полуторная кровать из ikea под белым покрывалом, тумбочка возле кровати, стул, зеркальные створки шкафа-купе. Стерильный интерьер, как в больнице или мебельном каталоге, даже коврика на полу не было, только холодный линолеум. Над кроватью на белой стене висел крест, чёрный и очень простой. На тумбочке я увидел фотографию в рамке — старую, бумажную, сильно выцветшую. Джим на ней был одет в военную форму, не парадную, а как будто только что вернулся из боя, с закатанными по локоть рукавами, в каске, обтянутой маскировочной сеткой, с сигаретной пачкой под этой сеткой, из-за плеча торчал ствол винтовки. Он стоял там на фоне танка, в обнимку с двумя другими солдатами, огромный, на голову выше их — я его сначала так и узнал, по пропорциям, и только потом уже разобрал лицо. В углу фотографии белела вытравленная надпись, Saigon, 1965, я подумал, сколько же ему лет.

В шкафу Джима, в ящике с бельём — одинаковыми чёрными трусами и такими же чёрными носками, сложенными попарно, один в другой — лежали свёрнутые в рулон и перехваченные тонкой голубой резинкой деньги. Много стодолларовых купюр, на вид тысяч десять или даже больше. Раньше в мужских журналах печатали списки необходимых вещей — от швейцарских часов до чугунной сковородки — и одним из пунктов всегда ставили тысячу долларов наличными в заначке, на случай, если придётся быстро принять решение. Так они писали. Потом так писать перестали, наверное, жизнь в представлении редакторов мужских журналов стала более предсказуемой, и необходимость быстро принимать решения из неё исчезла.

Я взял рулон, подбросил на ладони. Он оказался солидно-увесистым, тугим, но в руку мне лёг естественно и бесспорно, как яйцо новой жизни, как семя спасения. Из него мог бы вырасти другой мир — эта мысль вызывала у меня одновременно восторг и ужас, и чем дольше я держал деньги Джима в руке, тем глубже я проваливался внутрь этой мысли, в несуществующий запретный мир, где всё может быть по-другому. Чтобы отрезать себе путь к отступлению, я начал строить в воображении пирамиду из вещей, о которых не стал бы жалеть, из турецкого хлама, грудившегося без пользы в моей памяти — рюкзаков с курдской травой, белых «тофашей», мотоциклов yunus polis, полицейских glock 17 с турецким флагом на обойме, бесконечных портретов Ататюрка в магазинах и прачечных, бесконечных золотых масок Ататюрка на стенах школ, бесконечных статуй Ататюрка на всех площадях всех городов, звука ночных автобусов за спиной, соцветий чёрной плесени на стенах, бетонных плит с надписями katil israil, лица Заида, когда он рассказывал, как успел на последний самолёт, его кулаков с набитыми на костяшках мозолями — и как только мне это удалось, как только пирамида из хлама перевесила сомнения и запреты, положил рулон долларов в боковой карман карго-штанов, возле колена.

Потом я собрал вещи Джима в пакет и вышел из дома. Пока я шёл по безымянной улице вдоль ночного махалле Алтынкум — у улицы был только порядковый номер и очень похожие друг на друга дома по сторонам — рулон денег в кармане на каждом шаге бил меня в чувствительную точку между костями, как будто просился наружу.


Я вернулся в госпиталь, прошёл тем же путём в палату на третий этаж. Кошка проснулась, подняла голову, коротко заурчала, потом снова уснула. Она лежала бок о бок с Джимом, ласкала и грела его снаружи своим теплом, а изнутри его ласкала доза морфина.

Я почувствовал себя уставшим — действие травы сошло на нет, мне стало тяжело и сонно, захотелось лечь на пустующую кровать, и заснуть прямо здесь, и спать до утра. Ночная сестра в коридоре говорила по телефону, монотонно и непонятно, я представил, как усну под звуки её голоса, это бы мне ничего не стоило, и утром, а может, даже раньше она бы выгнала меня со скандалом. Я решил, что пора уходить. Я выключил ночную лампу над кроватью Джима — теперь в палату проникал только белая полоска света из-под двери — и вышел прочь. Пакет с вещами я оставил на тумбочке, чтобы Джим мог до него дотянуться, когда проснётся.

В одном кармане у меня лежал паспорт, в другом — рулон долларов, перехваченный тонкой голубой резинкой. В моей комнате в Кепезе оставалась мокрая футболка, кроссовки с порванной изнутри подкладкой в районе пятки, старый велосипед, белый шлем — и больше ничего, за чем стоило бы возвращаться или о чём можно было бы жалеть, даже кошки там больше не было. Всё, в чём я сейчас нуждался — поспать в тепле и безопасности, долго, год или два, а может, десять.


На следующее утро, в пятницу первого декабря, в туалете в зале прилёта я обнаружил на колене синяк размером с монету, сиреневый с жёлтым ореолом — рулон долларов в боковом кармане всё же оставил на мне отметину. Я уже был в другой стране, там по-другому пахло, фуражки на головах у полицейских были совсем другой формы, и ни один человек не смог бы догадаться, что этот синяк значит.