Держись подальше от россии
Тощую стопку лир, сложенных по кончику носа Кемаля, турецкую кредитку и карточку аннулированного два месяца назад турецкого вида на жительство у меня подрезали на центральной улице пляжного Олюдениза.
Я вышел из маршрутки-долмуша на вокзальной площади, выпил в кафе напротив лавки с поддельными lv и prada напёрсток тягучего кофе с чёрной жижей на дне, потянулся за бумажником — и провалился рукой в дыру поперёк кармана.
Больше всего жаль было карточки внж, даже аннулированного — без неё не докажешь, что нелегалом здесь прожил пару месяцев, а не год, и штраф за оверстей на границе теперь влепят за год, и бан на въезд тоже.
Теперь уже точно.
Мой внж сгорел на июльской жаре: пришла смска из göç idaresi, департамента миграции, вам надлежит явиться к окну номер семь для консультаций по поводу дальнейшего пребывания в Турецкой республике. После выборов многих так вызывали — чтобы вручить уведомление о депортации и ножницами разрезать напополам карточку над корзиной для мусора. Я проверил свой номер внж на сайте учёта мигрантов. Система выдала белый экран и надпись по-турецки: записей не найдено. В göç я не поехал, а карточку оставил себе.
Написал Диме, Турция — это закрытая вечеринка с фейсконтрольщиком на входе. Вас нет в списках. Записей не найдено.
Дима написал, ну а что ты хотел. Ты из россии, для тебя теперь весь мир закрытая вечеринка.
Дима уехал из Турции в середине мая, сразу после президентских выборов. Сидел в Гюмри, ждал слот на собеседование в u.s. embassy — в Ереване жить дорого, и квартиры в аренду кончились, не до мигрантов. Писал мне оттуда, Турция — такой же мрак, как и россия, только ядерки нет и нефти нет. Ты, он писал, уже после Арцаха должен был всё понять.
Что я мог ему ответить? Закинь мне денег на билет?
В сентябре в Стамбуле, Измире и Бурсе начались облавы на нелегальных мигрантов. Останавливали на улицах, проверяли документы, тащили в бобик откатывать пальцы. Юсеф, наш с Димой приятель из Йемена, попадал в облаву два раза, один раз в общаге универа и потом ещё раз в ночном клубе. Он даже сидел две недели в миграционной тюрьме, в каком-то стамбульском Сахарово, но его каждый раз отпускали, потому что депортировать Юсефа было некуда: в Йемене не осталось ни одного аэропорта, их разбомбили саудиты во время войны.
Я написал Диме, вот бы у нас так, сразу одной проблемой меньше, но ведь не выйдет, обязательно останется какой-нибудь Жуковский, помнишь таджика в футболке со свастикой возле выхода на Душанбе ночью в марте двадцать второго?
Он не отвечал два дня, потом написал, ты, главное, держись подальше от россии.
Дима писал «россия» со строчной, даже до войны ещё, говорил, так она меньше напрягает: как будто куришь косяк на балконе с видом на закат над Кунцево, и во двор въезжает ментовская тачка, только останавливается не у твоего подъезда, а возле дома напротив.
россия.
Как будто это так просто, держаться от неё подальше.
Я написал, классный совет, удачи на собеседовании.
В октябре начался сезон инжира, и на тротуарах и обочинах под фиговыми деревьями лежали шкурки опавших плодов, высохшие и съеденные изнутри птицами — чёрные пустые мешочки в тёплой пыли.
Над зажатым между серыми горами пляжем Олюдениза заходили на посадку разноцветные парапланы.
По променаду вдоль пляжа ходили голые по пояс английские туристы, издалека они отличались друг от друга только количеством татуировок на красной обгоревшей коже.
Волны у берега над белой галькой светились изнутри млечным светом.
За место на пляже — шезлонг, зонт от солнца на длинной ржавой ноге, пластиковый столик и глиняный кувшин для мусора — просили сто лир. Я бросил полотенце в метре от воды, на бесплатные камни.
Неподалёку от меня тощий англичанин и три турка, бармены из пляжного бара с розовым неоновым бокалом для дайкири над стойкой, пили по шестому мохито. Англичанин платил за всех, они вчетвером напивались за его счёт, в пустых стаканах кисли в растаявшем льду листья мяты.
Один из барменов, в белой рубашке и закатанных по середину икр широких штанах, с прищуренными глазами на презрительном лице, встал в боксёрскую стойку, скруглил спину, подтянул кулаки к скулам и принялся лупить воздух. Come on, орал он, перекрикивая волны и нежный лаунж из бара, come on, а англичанин орал ему в ответ, дружище, я ненавижу драться, драться это отстой, и они вчетвером хохотали, англичанин громче всех — напрягал шею и тянул вперёд голову, как будто это не голова, а член, и он кончал своим смехом туркам на лица.
Я сидел на камнях у воды и слушал их крики.
Время от времени англичанин закуривал сигарету, вставал с шезлонга и шёл к воде. Он садился ногами в прибой и сидел так с сигаретой в одной руке и мохито в другой, пока его не накрывало волной. Сигарета повисала изо рта полоской желтоватой бумаги, он сплёвывал её в стакан со смесью мохито и морской воды, отряхивал с ног и живота мелкие камни и возвращался на шезлонг.
— Я просто хочу посидеть, кричал он, просто хочу спокойно посидеть. — Посиди здесь, кричал боксёр. — Здесь слишком красиво, кричал англичанин, мне всё время хочется к воде, пить этот чёртов мохито рядом с морем, а там чёртовы волны, посмотри, что с моей сигаретой, у меня снова смыло волной сигарету!
Наконец, они вчетвером отправились с пляжа в бар, англичанин — в обнимку с двумя барменами, а боксёр — позади, с его вещами в руках.
В шесть начался закат.
Грустная женщина со славянским лицом и в бирюзовом купальнике курила на берегу, пока её дочка лет четырёх плавала в вечерних волнах, в панамке и жёлтом надувном круге. Девочку медленно относило течением от берега, она смеялась и плескалась, хлопала ладонями по воде.
Солнце сползало в горизонт почти точно напротив пляжа, почти как в Измире, где на закате люди приходят в бары на набережной, чтобы смотреть, как день тонет в Смирнском заливе. В Измире все бары вдоль променада по вечерам забиты людьми, люди приходят туда, как на вечернюю молитву, пить и смотреть на закат.
Я вошёл в воду и поплыл.
На поверхности моря плавали пятна закатного света, как разлитое светящееся масло, и когда я нырял ко дну, в прохладный серо-голубой сумрак, к стайкам мальков и круглых рыб с жёлтыми плавниками, а потом поднимался наверх, то на мгновение этот жидкий свет растекался по моей коже, и я выныривал в закат в светящемся облаке, ярком и быстро гаснувшем.
Я плавал минут сорок или дольше.
Когда я вышел на берег, англичанин сидел один, на шезлонге с краю, возле выступа огибавшей пляж скалы, и смотрел на рассыпанные перед ним по гальке разноцветные предметы, похожие на мусор из глиняного кувшина. Я видел его ступню, розовую, как у четырёхлетней девочки в жёлтом надувном круге — розовая детская нога, приделанная к телу взрослого мужчины
Бармен-боксёр перевесился через доски веранды бара, он размахивал руками, как мух отгонял, он кричал англичанину, get lost, faggot, на белой рубашке розовато отсвечивал неоновый бокал для дайкири.
Я подошёл ближе — из носа англичанина на белые камни капали редкие тёмные капли.
Я спросил, ты в порядке? Спросил, тебе помочь?
Англичанин посмотрел на меня снизу вверх, у него было разбито лицо, нос и губы, левый глаз начал заплывать, он сказал, чёртовы турки, они порвали мой паспорт.
Мусор на гальке оказался его вещами — жёлтой футболкой off white, кроссовками nike huarache, сумкой через плечо, айфоном, монетами, чеками, раздавленной пачкой сигарет, смятыми в разноцветный снежок турецкими лирами и порванным надвое британским паспортом с золотым львом и единорогом на чёрной обложке.
Я сказал, тебе нужно поесть. Как тебя зовут?
— Казимир. — Нам лучше уйти. Ты можешь ходить, Казимир?
Мы пересекли пляж и прошли мимо прибрежных ресторанов — туристы сидели на верандах с бокалами пива, смотрели на море и на нас, света в воздухе становилось всё меньше, в сумерках капли крови на футболке Казимира были почти не видны.
На последней улице Олюдениза, у скалы, поднимавшейся от мусорных баков в тёмное небо, над пустыми столиками горела вывеска gözleme istasyon. За прилавком читала бумажную газету седая женщина в чёрном платке, сверху висела лампочка на длинном проводе. Мы сели за столик в углу, где потемнее. Подошёл официант, парень лет двадцати, посмотрел на лицо Казимира, ничего не сказал и ушёл за чаем, женщина в платке отложила газету и там же, под лампочкой на проводе, начала готовить нам еду.
Казимир сидел, глядя перед собой, трогал разбитый нос и жмурился от боли. Потом он сказал, я всё потерял — и замолчал.
Нам принесли два gözleme — сложенные вдвое широкие блины, с хрустящими пузырями поджаренного теста, с печёным шпинатом внутри. Кровь из носа Казимира капала на тесто, на жёлтую майку, и тогда он повторял, чёртовы турки. Чёртовы турки.
Я спросил, тебе есть куда идти? Есть где переночевать?
Он наверняка жил в отеле с другими англичанами, и в жару лежал у бассейна, рядом с женщиной, похожей на бывшую стриптизёршу и мужиком, похожим на вышибалу на пенсии, говорил им, как сейчас мне, «я всё потерял», а женщина говорила ему poor thing, и мужик говорил don’t worry mate, и они пили дешёвый коктейль, а потом он шёл на пляж, пить с барменами, а бывшая стриптизёрша и отставной вышибала — в номер, трахаться, обычная жизнь, ничего примечательного, но тогда, за пластиковым столиком gözleme istasyon на краю пляжного Олюдениза, возле чёрной скалы и мусорных баков он выглядел самым несчастным человеком в мире. Его даже с пляжа выгнали, а это последняя точка, край, дальше только миграционная тюрьма и депортация в россию.
Я спросил, заплатишь за еду?
Казимир потрогал нос и всхлипнул, я сказал, пожалуйста, только не на людях.
Он вытянул из снежка мятых лир две сиреневые бумажки по двести, расправил ладонями, прижал к столу пустой тарелкой и сказал, отведи меня домой. Я очень устал. Я хочу спать.
Я спросил, где твой отель, Казимир?
В патио отеля на шезлонге возле подсвеченного бассейна спал кот, похожий в темноте на скомканное полотенце. В ресторане за стеной гремела ночная дискотека и окна дребезжали от басов, но Казимир отключился сразу, как только мы пришли в номер — скинул кроссовки, упал лицом вниз на кровать и заснул.
Я спустился вниз. На веранде ресторана, на широкой светящейся барной стойке танцевали четверо парней в узких белых джинсах — крутили бёдрами, трахали воздух перед собой. Они двигались вразнобой, не как профессиональные танцоры, а как обычные пьяницы, и люди за столиками так же пьяно и не в такт хлопали и свистели. Зазывала у входа в ресторан — в расстёгнутой рубашке, с серебряными цепями в густых волосах на груди — выдёргивал из толпы прохожих, приобнимал за плечи, показывал на парней, протягивал флаер на бесплатный напиток. Он уже затащил внутрь англичанку на ходунках — ей было сложно закинуть ногу на порог, она по-черепашьи упорно и медленно брала его приступом, снова и снова, пока не одолела и не устроилась напротив стойки с парнями. За англичанкой подтянулись две подруги в пирсинге и высоких мартинсах, потом толстый мужик с татуировкой fc chelsea на красной шее и с ним женщина в белой льняной рубашке и соломенной шляпке, похожей на пробковый шлем. За столиком fc chelsea сразу положил руку женщине на бедро и начал его мять, пробираясь к промежности. Парни в белых джинсах крутили бёдрами под bruno mars. Я постоял ещё немного у стены напротив входа и вернулся в номер.
Казимир завернулся в покрывало и теперь спал лицом к стене, наружу торчала нога с розовой детской пяткой.
Возле телевизора лежал белый пластиковый лоток с инжиром, я съел две крупные ягоды, большие и мягкие, уже готовые пустить сок и расплыться гнилью, но всё ещё сладкие.
Написал Диме, я в Олюденизе, здесь красивый закат, почти как в Измире, помнишь закат в Измире?
Дима написал, я сплю уже, поздно, у тебя там всё в порядке?
Я набрал ему, помнишь, как мы сошли ночью с парома в старый Измир, от сточных канав вдоль улиц пахло мочой и ёблей, проститутка в белом платье и белом парике стояла на мокрой брусчатке, белое отражение светилось в чёрной луже, мы шли мимо призраков Смирны, мимо неоновых вывесок, мимо граффити на стенах портовых баров, мимо подвальных закусочных, мимо тату-салонов, мимо пьяных туристов, как в кино по роману Жане Жене, и я сказал, хочу тебя раздеть.
Потом стёр, не отправил и стёр.
Написал, всё норм. Спокойной ночи.
Я проснулся в восемь утра. Казимир ещё спал, завернувшись в покрывало. Я спустился вниз, назвал номер комнаты, попросил собрать завтрак с собой, подождал, глядя на пустую улицу. Мне принесли бумажный пакет с едой, от пакета пахло кофе и жареной турецкой колбасой.
В номере я снова лёг, не раздеваясь, рядом с Казимиром, и лежал, пока он не застонал и не вылез из-под покрывала.
Потом мы завтракали, сидя в кровати.
Я сказал, мы как рок-звёзды. Прячемся в номере от папарацци. Казимир засмеялся, растянул разбитый рот, зажмурился от боли. За ночь у его распухли губы и потемнел затёкший глаз.
Я сказал, мы должны убраться отсюда до полудня.
Я сказал, у меня украли все деньги и мне нельзя связываться с полицией, потому что я нелегально в Турции, и меня в любой момент могут депортировать в россию, а мне нельзя в россию.
Я сказал, меня больше нет в списках, понимаешь, Казимир? Я думал, это вроде фейсконтроля на входе в клуб, но на самом деле всё серьёзнее: одна жизнь закончилась, а другая не началась, и когда она начнётся и начнётся ли вообще — непонятно.
Я сказал, я не знаю, что мне делать.
Казимир сказал, я полицию тоже не люблю. Он сказал, если хочешь, уедем отсюда вместе. Я спросил, как мы уедем, если я без документов даже билет не куплю?
Водители автобусов курили на перроне жёлтого одноэтажного автовокзала.
На Анталию отходил маленький китайский бус на сорок мест, он стоял пустой в дальнем конце платформы, рядом с привокзальным туалетом. Высохший водитель в голубом потёртом поло с логотипом транспортной компании курил одну за одной и пил чай, стаканчик за стаканчиком. Разносчик чая ходил вдоль перрона с белым подносом на металлической скобе — повсеместный турецкий человек, вроде мусорщиков и пожилых женщин в чёрных платках.
Водитель вставил недокуренную сигарету в щель между поворотником и корпусом буса, и пошёл со свои чаем внутрь автовокзала. Он кричал что-то на ходу и размахивал свободной рукой, он не закрыл дверь буса и оставил ключи в замке зажигания, и тогда Казимир сказал, давай внутрь.
Я спросил, что? Он сказал, давай внутрь. Мы уезжаем.
Сквозь выпуклое лобовое стекло буса всё казалось чуть искажённым, как будто я смотрел из капли воды.
Я видел перрон и людей на перроне, чемоданы и коробки, тюки и длинные неизвестные предметы, завёрнутые в ткань. Видел корзины и ящики, разобранный мотоцикл, перемотанные прозрачной плёнкой стулья, даже стиральную машину — её притащили на перрон втроём и поставили у стены. Видел компанию подростков, по виду — сирийцев, они шли сквозь толпу и толпа расступалась перед ними. Видел семью русских туристов, очень белокожих и потерянных, они искали на перроне свой автобус, а их ребёнок плыл позади матери и смотрел сквозь стекло на нас, как на глитч в интерактивной картинке.
Казимир завёл двигатель.
Высушенный водитель в синем поло выбежал на перрон, следом за ним выбежал ещё один мужик, только уже в белом поло, они приближались к нам в замедленной съёмке, а сигарета между поворотником и корпусом всё ещё тлела и дымила. Казимир вырулил задом мимо привязанной к столбу перекладины шлагбаума, мимо пустой будки охранника, переключил передачу и рванул вперёд, вдоль длинной прямой улицы, резавшей город напополам.
Машины перед нами ехали тесно и вязко. Казимир сигналил, пёр напролом, оттирал — и они отползали в сторону, вжимались в поток, сдувались, как член, когда кончил.
Мы пробивались сквозь турецкий трафик в белом бусе, похожем одновременно на боевого слона и на отступающий танк. Я смотрел в зеркало заднего вида, искал красно-синие блики полицейских мигалок, но ничего не находил, за нами никто не гнался. Мы были никому не нужны.
Когда мы выбрались на шоссе, Казимир захохотал разбитым лицом, как будто снова опьянел от вчерашнего мохито — он стучал ладонями по рулю, хохотал и кричал, бро, мы угнали чёртов бус, ты можешь в это поверить, мы угнали бус, мы теперь можем ехать, куда захотим, можем хоть в ад поехать, это чёртова свобода.
Дима прислал сообщение, ну всё, мне дали визу, никакого больше третьего мира, через неделю улетаю в Штаты. Я написал, я только что угнал турецкий автобус. Дима написал, зачем? Я написал, чтобы ехать, куда захочу. Дима написал, ты идиот. Конченный идиот.
Через полчаса мы свернули с большой дороги на пустую двухполосную бетонку. Иногда мы упирались в медленный трактор с прицепом, в прицепе подпрыгивали на стыках плит мужчины и женщины, и тогда Казимир сбрасывал скорость и мы плелись позади. Потом трактор съезжал с бетонки на просёлок, и Казимир снова поддавал газу.
Измождённые за лето холмы поднимались вокруг гигантскими лобками с щетинками кустов на желтоватой коже. Солнце отползало за спину — единственный признак, что мы ехали куда-то на восток, других не было, даже знаков вдоль дороги не было.
Я спросил, ты знаешь, где мы? Казимир сказал, ни малейшего представления, let’s get lost.
Далёкое пятно на обочине дороги выросло и превратилось в грузовичок с высоким кузовом, затянутым синей плёнкой. Когда из кабины буса уже стали различимы номера, край плёнки отогнули изнутри, и на дорогу один за другим выпрыгнули человек пятнадцать парней в чёрных джинсах и широких разноцветных футболках. Они подпрыгивали и размахивали руками, танцевали на неизвестной дороге посреди турецкой пустыни хаотичный безумный танец.
Казимир остановил бус позади грузовика. Двое парней откинули полог с наклеенными на него ромбиками из светоотражающей плёнки, и принялись выгружать на дорогу деревянные ящики. Они ставили их на землю возле буса, а третий парень подскочил к нам на подножку и заговорил, показывая руками то на холмы, то на ящики. Я разобрал слово bagaj, Казимир смеялся и повторял окей, окей, тогда парень достал телефон и ткнул на карте в одинокую точку — деревню далеко в стороне от побережья, за лобками холмов.
Окей, снова сказал Казимир.
В ящиках плотно и тяжело лежали плоды инжира, много, целая инжирная роща, и парни всё время повторяли, иньджир, иньджир. Мы наполняли этим инжиром брюхо китайского буса, я поднимал и носил занозистые ящики, футболка промокла от пота и потемнела, а вокруг буса поднялось облако белой пыли, оно светилось одновременно золотистым и серебристым светом, как поверхность моря на закате, и тихо скрипело на зубах — размытое облако пыльного света над дорогой и между людьми.
Из кабины грузовика со стороны водителя вышла женщина лет пятидесяти, укутанная в множество разноцветных платков, зелёных и голубых, золотистых и тёмно-красных, и ещё один платок был накинут поверх головы — пёстрый, сине-сиренево-розовый, с пришитой по краю лентой с металлическими медальонами, похожими на древние стёртые монеты. Когда мы закончили с инжиром, женщина поднялась в бус и села впереди, сразу за водительским местом. Откинула столик, облокотилась на него левой рукой и положила голову в ладонь, а правую руку уперла в бок, как противовес — и застыла в этой изогнутой позе. Она так и сидела всю дорогу, статуей богини-матери, скалой или деревом, даже когда бус проваливался в ямы и мягко подлетал на кочках, только медальоны на ленте по краю платка раскачивались и звенели друг о друга. Я поглядывал на неё украдкой и думал, что все эти парни в задней части буса, возможно, вышли из её тела, у неё есть над ними власть, и если она захочет, если только повернёт голову и звякнет медальонами, мы с Казимиром исчезнем, от нас не останется даже облака серебряной пыли.
Ближе к закату мы добрались до деревни посреди ровного места, усаженного апельсиновыми и лимонными деревьями. Там нас встретили другие мужчины, они стояли у обочины и ждали. Когда бус остановился, мужчины ухватисто разобрали ящики с инжиром, растащили их и попрятали, а нас повели в белый двухэтажный дом под плоской крышей. Мы оставили обувь у входа и нас проводили наверх, где усадили за низкий стол в просторной комнате, устеленной и увешанной по стенам коврами. За окнами на остывающем горизонте темнели горы, похожие на затухающую синусоиду неопределённых колебаний, а когда солнце совсем ушло и в комнате включили свет, снаружи проснулись ночные сверчки. Мы слушали их незатейливый транс и как билась о стекло голой лампочки большая тёмная бабочка. Старик в мягких штанах и сером пиджаке принёс нам чай и блюдо с горячими лепёшками. Мы пили чай, ломали руками хлеб. В двери комнаты из темноты заглядывали мальчики, пятеро, лет пяти или семи, а может, и старше — я всегда плохо умел определять возраст — они переговаривались, показывали на нас пальцами и смеялись.
Когда мы напились чая и наелись горячего хлеба, к нам поднялись мужчины, нарядно и необычно одетые, в нечто вроде просторных комбинезонов светлых оттенков — кремовых, бежевых и светло-серых — подпоясанные толстыми поясами. Они провели нас вниз и вывели на задний двор дома, спрятанный посреди небольшой апельсиновой рощи. Я представил себе, как должно здесь пахнуть весной, когда цветут апельсиновые деревья. Бамбуковые факелы с масляными светильниками окружали выкопанный в земле круглый бассейн, оранжевые огни чадили и потрескивали, невидимый чёрный дым улетал в чёрное небо, а рваные оранжевые блики плавали по тёмной и густой воде.
Мужчины деревни собрались во дворе вокруг нас. Женщина в платке с медальонами сидела с противоположной стороны бассейна в раскладном пляжном кресле. Невидимый барабанщик начал отбивать по натянутой шкуре ритм, как на турецких свадьбах, вторым голосом звенели крошечные медные тарелочки. Несколько пар тёплых и мягких рук сняли с нас одежду, водрузили нам на шеи тяжёлые ожерелья из плодов инжира и под руки повели к воде.
С каждым шагом, отмеченным барабанным боем, я уходил всё дальше от своей прежней жизни, от россии, от Димы, от призраков порта Смирны, от войны и ментов, от таджика со свастикой в аэропорту «Жуковский», от американской визы, которую я никогда уже не получу. Казимир шёл рядом и всхлипывал разбитым лицом — он пока не мог отпустить свою прошлую жизнь, она ещё не закончилась для него. Я взял его ладонь в свою и крепко сжал, я повторил ему то, что уже говорил однажды, я сказал, пожалуйста, только не на людях.