В Москву
Жирным кулаком с чёрными волосками на коротких фалангах Мужик колотит в стенку фургона.
— Подъём! — Кричит Мужик. — Люди пришли. Выходи, начинать пора.
Лиза просыпается от его крика, от дребезга старого пластика, от того, как раскачивается фургон под ударами.
Когда Мужик устаёт и разжимает кулак, Лиза слышит человеческий шум, прорастающий снаружи сквозь короткую тишину.
Люди собираются на заросшей крапивой и дикой коноплёй асфальтовой парковке неподалёку от бывшей трассы «Дон», между Геленджиком и Сочи. Они гудят, мурчат, воркуют утренними голубями, вспыхивают короткими ссорами, как отсыревшие спички стреляют шипящими серными искрами, мирятся и снова мурчат, гудят: гадают, прикидывают, что им покажут на этот раз, куда зашвырнёт их видение, как повернётся сон, в какое путешествие отправят их девочки из фургона Мужика.
Они как будто снова в прошлом, случайные попутчики в зале вылета международного аэропорта, навьюченные одинаковыми пакетами Moscow Duty: потягивают импортную минералку по десять евро, фотографируют посадочные талоны на фоне гейта, рассказывают случайным знакомым о своих отпускных путешествиях — где довелось побывать, где понравилось, куда больше ни ногой — сыплют вскользь именами городов и озёр, отелей и горнолыжных курортов. — Над Альпами, — говорят они друг другу, — обычно так трясёт. Жёлтые тягачи волокут поперёк лётного поля двухэтажные лайнеры с барами, кабинками для сна в салоне первого класса и высокоскоростным интернетом на борту. Тележки погрузчиков чертят по бетону свои траектории — в хорошую погоду на тележке среди десятков других чемоданов можно разглядеть свой, а уже через несколько часов подхватить его с багажной ленты и выйти в незнакомую жизнь в далёком иностранную городе.
Хорошее было время.
После третьей ядерной волны вчерашние вольные путешественники научились укрываться в складках местности, привыкли терять друзей и родных, как волосы и зубы, и даже те, кто остался внутри Снежного контура, в границах Большой Москвы, могли вернуться в него разве что во сне.
Людей на парковке становится всё больше, они идут, идут — из заражённых вымерших городов, где можно найти убежище в подвалах разрушенных зданий и в завалах руин, из-за гряды радиоактивных холмов, из-за отравленного лимана. Люди пробираются вдоль заборов заброшенных шахт, мимо разбомбленных военных баз, мимо зон биологического поражения, мимо мотков колючей проволоки, растянутых на покосившихся столбах с желтыми треугольниками предупреждающих знаков. На знаках нет слова STOP, только чёрный череп с костями, чтобы было понятно всем, даже тем, кто забыл буквы: дальше смерть, и ничего больше.
Люди несут Мужику плату за сон — железный нож, бедный самодельный хлеб из полыни и чабреца, выцветшую пластиковую канистру с пресной водой, моток верёвки, брезентовое полотно в ржавых пятнах, кулёк из пожелтевшей газеты «Огни Кубани» с табаком-самосадом, бидон солярки. Мелкие предметы Мужик складывает в выцветшую сетку из-под лука. — Хорошо бы кофе принёс кто-нибудь, — сонно думает Лиза. Год назад один тип расплатился с Мужиком пачкой горького Mehmet Efendi из турецкой гуманитарки. Тип ещё говорил: последний кофе южнее полосы поражения, больше не осталось, только если в Москве.
Только как туда попасть, в эту Москву.
Люди рассаживаются на земле перед фургоном. Дверь фургона обклеена разноцветными стикерами с надписями на далёком холодном языке — двойные точки над А, О и Е — сворачивают самокрутки с самосадом, дымят, щурятся от дыма и солнца, ждут, когда появится девочка, даст им немного забытья. Докурив, принимаются стучать кулаками по асфальту, гудеть по нарастающей: сон-сон-сон-сон-сон! И после короткой паузы снова: сон-сон-сон-сон-сон!
Лизе так уютно и тепло под старым верблюжьим одеялом, так не хочется вставать, повернись она на другой бок, даже волны голосов снаружи не помешают ей заснуть — просто так, для себя — но тогда Мужик снова начнёт колотить в стенку фургона, а потом вломится внутрь, растолкает и всё равно придётся выходить.
Лиза вслушивается в голоса, ищет среди мужских и женских, хриплых и осипших, лающих и каркающих один знакомый — и находит. Милый тихий голос душевно прикасается к Лизе, обнимает её изнутри, зовёт по имени, и от этого Лизе делается хорошо, будто она вышла из горячего душа и завернулась в мягкое белое полотенце, как было в тех самых отелях, куда в прошлой хорошей жизни летали на отдых покорёженные десятилетней войной люди. Это голос Машеньки, Лизиной подруги, девочки-медиума с длинными рыжими волосами и глазами цвета лесного ореха. Лиза находит её душевным взглядом: вот она, неподалёку от парковки, за лесополосой, сидит в тени невысокого дольмена, сложенного из древних грубо отёсанных плит, с чёрным отверстием, ведущим в прохладный полумрак. По каменной стене дольмена поднимается плющ, а под ним, в безымянной траве, играет с виноградной улиткой кошечка Листик, чёрная, в белых носочках, с белым пятнышком на лбу. Машенька ждёт, когда Лиза выйдет из фургона и они начнут: Машенька заснёт, нырнёт в темноту, упадёт в глубину, проплывёт её насквозь и вынырнет на дальнем берегу своего сна, а Лиза невидимыми душевными нитями соединится с подругой, подхватит на лету её видение, запустит дальше и поместит в голову каждого человека на парковке. Люди возле фургона тоже заснут, один за другим отключатся от невыносимого дня, и каждому приснится сон Машеньки. Этот сон будет длиться, пока у Машеньки и Лизы хватит душевных сил его видеть, а потом всё закончится. Люди начнут по одному просыпаться, зевать, потягиваться, осматриваться, медленно вспоминать себя, узнавать местность, ощупывать животы, охлопывать карманы, проверять, полностью ли они вернулись из сна, не оставили ли там части своих тел или предметы имущества. Тогда Лиза проскользнёт мимо людей, сбежит на поляну дольменов, найдёт внутри одного из них лежащую в сладком забытьи Машеньку, пристроится рядом с ней, обнимет свою подругу, и они станут похожи на две серебрянные ложечки с таинственными монограммами, или на двух морских выдр, плывущих в даль по морским волнам, или просто на двух девочек посреди радиоактивной пустыни погибшего мира, а рядом будет спать кошечка Листик.
Лиза выходит из фургона, садится на землю лицом к перепачканным гарью и дорожной пылью людям. Пора.
Сегодня людей необычно много. Полгода Мужик объезжал большие города стороной, держался подальше — ходили слухи о новом вирусе: заражённые истекали кровью из носа и глаз — но в деревнях много не нашакалишь, их припасы таяли, последние две недели жили на мешке свёклы, добытом под Краснодаром, от неё у Мужика по ночам крутило кишки. Поэтому он решил встать неподалёку от Геленджика — или того, что от него осталось.
Лиза закрывает глаза. Она больше не видит лиц, зато чувствует в темноте перед собой пересохшие глотки душ, будто десятки ласточкиных птенцов вытянули голодные рты из гнёзд в песочной стене заброшенного карьера. Голодные души наперебой умоляют, просят, требуют: дай нам сон, дай нам пожрать, мы много дней не видели ничего, кроме высокой травы, раскалённых камней, своей гнилой кожи в струпьях базалиом, горячего моря, не приносящего облегчения даже по ночам, мёртвых ядовитых рыб на берегу, теперь мы хотим наесться досыта, дай нам сон, дай нам сон, дай нам сон!
Лиза без слов зовёт подругу, даёт ей знак, что готова принять её сон, как огромный мыльный пузырь, переливающийся на солнце бензиновой радугой. Машенька уже пробралась внутрь дольмена, спряталась в прохладном каменном сумраке, устроилась на мягком мху. Косой луч проникает в щель между плитами, падает в углу на жестяную банку со смятым словом Сoca-Cola. Банка не красная, а светло-розовая, выцветшая, алюминий на дне и у горлышка зашершавился кристаллами окислов, Машенька смотрит на банку, смежает веки и её душа прорастает одуванчиком сквозь грубую породу, отделяющую сон от бодрствующего мира — это уже не банка, а огонёк семафора на ночной стоянке: поезд стравил пар и стих, замер в темноте, сотни людей в десятках вагонов спят единым на всех сном, только она не спит, выглядывает, откинув уголок железнодорожной занавески, сквозь мутное окно, но снаружи ничего нет, кроме одинокого семафора, светящего кому-то в туманной пустоте, и Машенька тоже засыпает, падает в слабость, в сон, падает, падает.
Лиза обнимает душу Машеньки своей душой, летит вместе с ней, плетёт невидимые нити, ловит сетью Машенькиного сна изголодавшихся людей на парковке, и они один за другим роняют головы, сворачиваются ежами, валятся на бок. Время для них замедляется, как для опьянённых спорыньёй, осыпается на потрескавшийся асфальт, больше нет ни цифр, ни стрелок за сапфировыми стёклами циферблатов, остаётся только шершавое сейчас, замершее посреди вечности. Над заброшенной парковкой, над потрескавшимся асфальтом, над зарослями полыни и дикой конопли слышен пересвист ласточек.
Людям снится Москва.
Она в точности такая же, как раньше, какой они её запомнили, только лучше. Сытая, хмельная, скатертная, столовая, хлебная, поварская, молочная, бронная, трёхпрудная, таганская, хамовническая, утренняя, вечерняя, ночная, зимняя, в сугробах, в цветении сирени за забором графской усадьбы, в дремотном свете октябрьских фонарей вокруг Чистых прудов, в пронзительном оранжевом закате над Воробьёвыми горами. Людям снится Москва со шпилями сталинских высоток, с крепостью Дома на набережной, с лабиринтами переулков — Хохловки, Покровки, Лубянки, Сретенки. Москва с трехсотлетними липами, вросшими в чугун оград по периметру скверов, с вязами, кудрявящими полумрак бульваров. Со шпилем Университета, с беговыми дорожками в парках, где по утрам загорелые атлеты разбрызгивают ослепительно яркими кроссовками лужи после июльского дождя. Им снится извилистая тёмно-зелёная лента реки, стянутая стежками мостов: вантовых, каменных, стеклянных. Снится прохлада Болотной площади и асфальтовый зной Ходынки, купол Петровского дворца и мрачное палаццо Алексеевской больницы. Людям снится Москва с последними ночными поездами метро и первыми утренними трамваями, ещё влажными после утренней помывки в депо. Снится хрустящий холодок утреннего воздуха под одеждой, вечный запах конфет возле Белорусского вокзала, снятся все коты Крутицкого подворья, снится головокружительный простор над Большим Устьинским, когда смотришь с него сразу во все стороны.
Людям снится потайная, скрытая от дневных глаз душа Москвы: белоснежный торт в форме города со всеми его переулками, проспектами, куполами. Гигантское безе, увенчанное спелой тёмно-красной клубничиной Кремля. Душа Москвы возлежит на столе в центре безупречно-белого мраморного зала с ростовыми зеркалами на стенах. Сверху, сквозь стеклянный потолок, льётся мягкий свет июльского вечера. В дальнем конце зала поблескивают позолотой парадные двери от пола до потолка: что-то там за ними, для кого они устроены, кто должен войти через них?
Силой сна люди в зале преобразились: те, кто недавно сидел на пыльном заплёванном асфальте и колотил по нему огрубевшими морщинистыми руками, исцелились от язв, от перебитых и криво сросшихся костей, от зловонного грибка, гнойных свищей. Их очистившиеся лица светятся изнутри, они одеты в белое: в упрямый лён, льющийся шёлк, тонкий полупрозрачный хлопок. Красивые люди с улыбками осматривают себя и друг друга, оглаживают новую одежду, подходят к столу, окружают его со всех сторон и начинают поедать сладкую белую душу Москвы.
Сперва робко, по кусочку, по крошке, по ягодке, а потом всё смелее, смелее — отламывают со смехом куски, хрустят запечённым облаком, понемногу пьянеют от невесомой, таящей во рту сладости.
Зеркала на стенах бесконечно умножают их наслаждение.
Лиза и Машенька стоят в противоположных углах зала, держат конструкцию сна своей душевной силой, следят, чтобы Москвы хватило всем, чтобы каждый спящий проснулся со сладостным послевкусием счастья.
Спящие люди насыщают души тортом и украдкой посматривают на себя в зеркалах.
Лиза вглядывается через зал в лицо подруги, и на мгновение ей кажется, что взгляд Машеньки потемнел, отяжелел, наполнился тревожным предчувствием. Лиза уговаривает себя, что это ей показалось, просто свет так падает, преломляется в ореховых глазах девочки, но снова как будто рябь, глитч, волна помех пробегает по экрану — темнота зреет в зрачках Машеньки, в глубине её сна.
Когда из носа одного из сновидцев — высокого блондина, похожего на немецкого солдата в советских фильмах про войну — появляется, наполняется тяжестью и падает на белоснежное безе в руках капля густой крови, Лиза понимает, что внутри сна появилась и растёт червоточина, но пока этого никто не видит, только она и блондин, остальные сосредоточено питают себя сладостью Москвы. Сон ещё можно спасти, превратить каплю крови в шоколад, в тёмное вино: Лиза приближает картинку душевным зрением, как зумом фотоаппарата и видит, что чёрная капля — вовсе не кровь. Это мёртвая вода, проклятая московская зимняя жижа, незамерзающая на тридцатиградусном морозе. Потом ещё одна капля жижи капает на белое безе, уже не из носа, а из глаза блондина, из его угольного зрачка, потом ещё, ещё — он удивлённо и громко ахает, то ли во сне, то ли за его пределами, на бесконечно далёкой асфальтовой парковке, заросшей крапивой и дикой коноплёй.
Сновидцы останавливаются по одному — кто-то хрустит куском Москвы, кто-то тянется к следующему, кто-то стряхивает с губ крошки — медленно поворачиваются к блондину, а он, изумлённый неожиданным движением внутри своего организма, замирает, открывает рот и выпускает из него наружу белое облачко, тоже похожее на небольшое безе, с острым хвостиком сверху.
Облачко, как отрыгнутая человеческая душа, поднимается над столом, нездешне-лёгкое, светящееся изнутри белизной бумажного листа из только что вскрытой упаковки.
— Оно ведь живое?, — Спрашивает кто-то шёпотом. — Живое, правда? — Кажется, да, — Отвечает другой шёпот. — Смотрите, смотрите, оно летит.
Облачко поднимается над головами людей и медленно движется по плавной траектории, как будто осматривая зал, словно новая модель дрона, а блондин изгибается, складывается пополам, хватается руками за живот, как в приступе тошноты или как подстреленный партизаном фельдфебель из старого фильма. К его горлу, раздувая изнутри шею, проталкивается тяжёлый ком, он пульсирует, надувается, растёт — и человеческая оболочка блондина трескается под его натиском. Раскалывается арбузом череп, брызги чёрной крови окрашивают бесцветные волосы, тело опадает желейными ошмётками на пол, и из разорванного надвое человека появляется насекомое, гигантский кузнечик с непостижимо-бессмысленными глазами, с вывернутыми назад коленками, с острыми клещами жвал. Кузнечик цепляет белое облачко хитиновым крючком на зазубренной лапе и прячет в пасти. Он хищно оглядывается по сторонам и с насекомым перещёлком скрежещет своими шестью ногами по мраморному полу к дверям в дальнем конце зала.
Кошмар залепляет сновидцам рты, они не кричат, только мычат безжизненными губами, и вот уже капля чёрной жижи падает из носа невысокой женщины с круглым лбом, как на средневековых портретах из Урбино, другая капля падает из глаза мужчины средних лет с отметинами оспы на щеках, третья капля падает на кусок торта в руках лысого подростка с впалыми щеками.
Жижа из глаз, ртов, носов, ушей и пор перепуганных сновидцев капает, капает, капает на торт, исподволь напитывает изнутри безешную Москву, течёт по недоеденным улицам блестящими струйками. Струйки становятся шире, сливаются в вышедшую из берегов Москва-реку. От чёрной жижи исходит пыточный подвальный холод, жижа поднимается по стенам сладких домов, добирается до клубничины на вершине Боровицкого холма и тоже окрашивает её в блестящий чёрный цвет. Москва исчезает в чёрной жиже. Больше нет спускающейся к Кремлю Тверской, нет диковинных посольских особняков с яркими флагами, нет любимого Лизиного дома с рыцарями на углу Пречистенки и Лопухинского переулка, нет лип и вязов, нет Воробьёвых гор, зимних прогулочных ледоколов на реке, нет старого парка в Покровском-Стрешнево, нет фонарей вдоль вечерней Покровки, нет спусков Китай-города, даже самого Кремля больше нет. Свет тёплого июльского вечера меркнет, превращается в зудящую лампу-неонку на потолке поганой ментовки.
Люди по одному открывают рты и из нутра у них вылетают одно за другим крошечные белые облачка и парят, парят в пространстве мраморного зала.
Слышно покашливание.
Потом у сновидцев начинают лопаться головы.
Раскалывается изнутри круглый, как на урбинском портрете, женский лоб. Лопается покатый мужской череп, побитый оспой. Трескается обтянутая болезненной прозрачной кожей голова подростка. Следом и остальные — четвёртая, пятая, шестая голова — взрываются с лёгким овощным хрустом, и изнутри, из разорванной человеческой плоти, из кусков обескровленного мёртвого мяса выбираются наружу гигантские насекомые, выпрастывают усики, ноги, надкрылья. Белые облачка исчезают в жвалах: чудовища хватают их и бросаются к дверям, сбиваются возле них в омерзительный клубок, а когда двери, наконец, медленно открываются, Лиза видит, как в проёме колеблется и дрожит исчерканная глитчем голограмма, фигурка невысокого человечка в чёрных одеждах. За ним, укутанный в истлевший дырявый балахон с капюшоном, громоздится некто, как будто собранный из веток — не человек, не насекомое, а ожившая вязанка хвороста, поганая метла, леший с угольками глаз.
Насекомые чудовища умолкают и склоняются перед человечком и лешим, опустив головы, отклячив вверх острые оконечники брюшек с выходами яйцекладов. Передними ногами они протягивают человечку сгустки летучей белой субстанции.
— Помоги мне, — слышит Лиза во сне душевный голос своей подруги, — они здесь, они меня нашли, проснись, пожалуйста, проснись.
Преодолевая инерцию сна, Лиза идёт на голос Машеньки и открывает глаза.
Она по-прежнему на парковке, только теперь в одиночестве — все пришедшие за сном люди подняли свои обездушенные тела и отправились туда, куда повелел им человечек в чёрном.
Лиза снова слышит голос своей подруги — на этот раз не душевно, а обычным телесным слухом, и это не просто голос, а предсмертный человечий стон.
Лиза поднимается с асфальта и бежит. На краю парковки она видит Мужика — тот лежит, раскидав полусвастикой руки, подтянув к груди ноги, как огромный жирный младенец. Своё мёртвое лицо в грязной крови Мужик повернул к небу. Лиза не останавливается, только отмечает в сознании место, где Мужика настигла смерть, спешит к подруге, быстрее, быстрее.
На поляне с дольменами всё уже закончилось. Земля истоптана десятками неумолимых ног, залита чёрной кровью, забрызгана кислой молофьёй, заплёвана гнилой слюной. Тело Машеньки вытащили из прохладного каменного полумрака и бросили под солнцем, поломанное и пустое, а из-под страшно содранной кожи на голове, из-под взломанного и залитого кровью черепа розовеет обнажённый мозг.
Каменным ведьминым кругом стоят между южными кустами и колючими дубками невысокие дольмены, поблескивает выгоревшая банка из-под кока-колы, ласточки летают над убитой травой, гудят одичавшие пчёлы, добывающие в лесах над морем дикий галлюциногенный мёд — если человек поест его, то в три дня сойдёт с ума — чёрные муравьи тащат в свой муравейник сухую траву и оторванные лапки жуков, тяжело и часто дышит в безымянной траве кошечка Листик с перебитым хребтом, лежит в пыли мёртвая девочка с пробитой головой.
Лиза кричит изо всех своих полудетских сил, чтобы испугать время, заставить его развернуться, но время видело и не такое, оно идёт дальше своей сучьей походкой, безразличное, как злой железный бог.
Когда крик в лёгких заканчивается, Лиза опускается на колени перед мёртвой Машенькой, обнимает её, согревает, хочет отогнать от тела подруги смертельный холод, хочет, чтобы половина её жизни перешла к Машеньке, наполнила хотя бы наполовину её мёртвое тело, чтобы сама Лиза тоже стала наполовину мёртвой, а Машенька — наполовину живой, чтобы они жили теперь одну жизнь на двоих, и смерть их тоже была одна на двоих, только чтобы настала она не сейчас а когда-нибудь потом, а сейчас Лиза не даст смерти победить.
Ласточки свистят, кричат, кружат над ними, пчёлы то приближаются роем, то отдаляются, вибрации их брюшек и крылышек становятся то слышнее, то стихают, как будто в голове Лизы настраивают радиоприёмник старой модели, а если прислушаться ещё чутче, можно разобрать нежный и неумолимый топот муравьиных ног и шорох усиков — муравьи ощупывают опустевшее остывающее тело Машеньки.
Тогда Лиза просит ласточек: милые ласточки, помогите мне. Заделайте глиной рану в голове моей подруги Машеньки, пусть она снова станет целой. — А что ты нам дашь взамен? — спрашивают ласточки. — Я поведу вас в город, — отвечает Лиза, — отдам вам его руины, забирайте их, стройте там свои гнёзда. — Не нужен нам твой город, — говорят ласточки. — Лучше отдай нам мёртвый мозг твоей подруги. Мы накормим им своих птенцов, чтобы выросли сильными и быстрыми. А за это мы принесём отовсюду шерстинки и былинки, воробьиный пух и перья жаворонков, мягко выложим изнутри голову твоей подруги и заделаем в ней дыру глиной напополам с нашей слюной, чтобы твоя подруга стала лёгкой, чтобы могла летать над землёй и видеть всё с высоты, как мы, будто она тоже ласточка.
Тогда Лиза просит чёрную кошечку Листика: милая кошечка Листик, отдай Машеньке своё последнее тепло, чтобы она согрелась и не была больше такой холодной, тебе ведь всё равно умирать. — А что ты мне дашь взамен? — спрашивает кошечка Листик. — Похороню тебя, — говорит Лиза. — Зарою в земле, чтобы из тебя выросла яблоня, чтобы напиталась тобой, обглодала корнями твои косточки, чтобы созрели на яблоне яблоки, чтобы дети съели эти яблоки и ты зажила бы новую жизнь в их телах. — Не нужны мне твои дети, — отвечает кошечка Листик. — Лучше ты отдай мне мёртвое сердце твоей подруги. Я наемся им досыта и согреюсь перед смертью. А за это я поселюсь у твоей подруги в пустой груди, чтобы она стала быстрой и беспощадной, как я, чтобы научилась убивать одним ударом и никто не ушёл бы от её мёртвого гнева.
Тогда Лиза просит муравьёв: милые муравьи, помогите мне, напитайте вашей силой мою подругу, чтобы она снова могла ходить, куда захочет. — А что ты нам дашь взамен? — спрашивают муравьи. — Я отдам вам нашу плату, — говорит Лиза. — отдам железный нож, бедный самодельный хлеб из полыни и чабреца, моток верёвки, брезентовое полотно в ржавых пятнах, кулёк из старой газеты с табаком-самосадом. — Не нужен нам твой хлам, — отвечают муравьи. — Лучше ты отдай нам мёртвую кровь твоей подруги. Мы преподнесём её в дар нашей царице. А за это мы проберёмся в жилы твоей подруги и будем там вместо крови, чтобы твоя подруга стала такой же сильной и неутомимой, как мы, и могла идти, куда захочет, и чтобы не было для неё препятствий ни в этом мире, ни в другом.
Лиза говорит им всем: милые ласточки, возьмите мёртвый мозг моей дорогой подруги, накормите им своих деток, выложите изнутри разбитую голову Машеньки воробьиным пухом и перьями жаворонков, шерстинками и былинками, залепите рану глиной. Милые муравьи, возьмите мёртвую кровь моей дорогой подруги, преподнесите в дар вашей царице, проберитесь в её порванные вены, станьте там сами вместо крови. Милая кошечка Листик, съешь мёртвое сердце моей дорогой подруги, поселись вместо него у неё в груди, пусть она станет быстрой и безжалостной, как ты.
Ласточки, муравьи и кошечка Листик входят в мёртвое тело Машеньки и берут каждый свою часть: ласточки берут мёртвый мозг, муравьи берут сухую мёртвую кровь, а Листику достаётся мёртвое сердце. Над поляной с дольменами становится тихо.
Лиза ложится рядом с Машенькой — с высоты полёта дрона-разведчика они похожи на двух морских выдр, плывущих вдаль по морским волнам, или просто на двух девочек посреди радиоактивной пустыни, живую и мёртвую. Лиза плачет, забывается ненадолго, потом пробуждается и снова плачет, и снова, и снова, весь остаток дня, до темноты, пока силы совсем не покидают её, и уже в сумерках она засыпает, опустошённо и крепко, без снов. Ночь наступает и проходит. Утром Лиза просыпается рядом со своей подругой, проводит рукой по её лицу и мёртвая девочка Машенька открывает глаза.
— Здравствуй, Лиза, — говорит она. — Доброе утро, Машенька, — говорит Лиза. — Хорошо, что ты ожила. Тебя же убили вчера, ты помнишь? — Они мою душу забрали, — отвечает Машенька. — Потащили её в Москву. Мне туда теперь нужно. Пойдёшь со мной в Москву, за моей душой?