Yet Another Insecure Writer

Мы будем пить вино на руинах империи

В четверть восьмого утра Данику снится поздняя московская весна и куст сирени за коричневым деревянным забором на улице Льва Толстого.

Потом, через склейку внутри сна — зима, январь, шеренги омона на Большой Дмитровке, лужа талой воды на полу ментовского автозака, ивс в отделении Тверское, бурые доски на полу, бетонная шуба на стенах — и сердце Даника останавливается от ненависти.

Оно сначала зависает, как картинка в зуме, потом расширяется во весь объём грудной клетки и схлопывается внутрь направленным взрывом, пускает по артериям ударную волну крови.

Сквозь рёбра и позвоночник, сквозь матрас и деревянное днище кровати сердце Даника ебашит гидромолотом ненависти в бетонные перекрытия дома по адресу улица Эмниет, махалле Улуч, Анталия.

Наполовину раздавленный этим ударом, Даник просыпается и пытается вдохнуть сплющенными лёгкими, а в квартире этажом ниже сосед-турок смотрит на потолок и в окно: баллов пять было, думает он, а то и шесть. За окном раннее утро, здания не складываются костяшками домино, не воют припаркованные машины, хозяин табачной лавки в доме напротив курит и пьёт чай на пластиковом стуле возле двери. Показалось, думает сосед. И тоже наливает чай в стаканчик-тюльпан.

Этажом выше сердце Даника снова разгоняется, потом снова зависает в груди, чтобы через три секунды снова шарахнуть ударной волной в бетонное перекрытие.

Сосед снова смотрит на потолок, на круги по поверхности чая, на улицу, в экран телефона — может, afad прислал оповещение? В телефоне пусто — наверное, афтершок, думает сосед. Дом не рухнул — и хорошо.

Обычно бывает, как сегодня — два удара. Редко — три. Началось в Москве, за год до войны, а в Анталии, зачастило. Долбит вот так, потом отпускает, и Даник снова засыпает и спит ещё три или четыре часа, или пока снова не приснится Россия, зима и шеренги омона на Большой Дмитровке.


Когда Даник остаётся на ночь у Амины, его сердце бьётся, как обычно, и сны про ментов ему не снятся. Ему вообще ничего не снится, когда они спят вместе.

Амина иранка, из Ирана она уехала десять лет — там у неё остался муж и сын. Сыну Амины двенадцать, и Амина не видела его с тех пор, как они расстались — муж запрещает им общаться, даже в зуме. Развод он ей тоже не даёт, а если даст — например, когда узнает про Даника — то по закону сын после развода останется у него. Поэтому Даник с Аминой встречаются тайно, как в сериале Родина с Клэр Дэйнс, только по ночам и только дома у Амины, и никуда не ходят вместе, чтобы их не сфоткали, когда они вдвоём.

В квартире Амины окна всегда занавешены плотными белыми шторами, сквозь них проникает отфильтрованный матовый свет. Даник однажды раздвинул их с утра, и Амина тогда сказала, не делай так больше, пожалуйста. Нас увидят. Даник спросил, кто увидит? Амина сказала, это Азия, здесь тебя обязательно кто-нибудь увидит, соседи, ксиры, полиция. Просто всегда закрывай шторы.

Амина встаёт рано. Когда Даник просыпается в её кровати, она уже сидит на балконе под дощатым навесом — хозяин квартиры обшил балкон вагонкой, и он похож на веранду дачи где-нибудь под Калугой — белые рожки эйрподов в ушах, серый ноут на кофейном столике, переделанном из десятилитрового бочонка из-под оливок marmarabirlik.

Столик они с Даником нашли в лавке на улице Гюллюк, в подвале бетонной пятиэтажки. Амина сказала, мне нужен столик на балкон, потому что ты спишь до полудня, а мне работать негде. Даник сказал, давай, может, экзотическое что-то, марокканское например, не тупо же икею? Амина спросила, экзотическое? Ты в себе вообще? Может, я для тебя тоже что-то экзотическое? Ты тогда сразу скажи, и закончим на этом.

На Гюллюк Даник и Амина приехали на разных автобусах — шифровались, как будто они просто друзья и встретились случайно. Ходили там час, пока не нашли лавку, где висели сумки-шоперы из джутовых мешков и кошельки из упаковок из-под муки. Этот столик из жестяной бочки тоже там был.

Стеклопакет балконной двери не пропускает звуки: Даник не слышит, что Амина говорит в экран зума, только видит её вздёрнутый подбородок — она всегда так смотрит, вперёд и вверх, как бы с вызовом, как Осип Мандельштам на фото из архива нквд. Даник у неё спросил однажды, знаешь такого поэта? Осип Мандельштам, его Сталин убил? Амина спросила, а ты хоть одного иранского поэта знаешь? Даник сказал, Саади знаю и Хафиза. Амина сказала, это персидские поэты, не иранские. Они оба родом из Шираза. Это мой родной город, Шираз. Мы с тобой никогда не поедем туда вместе.

Амина говорит, она увидит сына только после революции. Раньше, чем падёт режим, она в Иран не вернётся.

Даник говорит, знаешь, что в России пишут про Иран? Типа, вот, у вас двадцать лет санкций, и ничего, живёте: всё есть, самолёты летают. Амина качает головой, вы там в России вашей не понимаете, что это такое.

Про себя Даник говорит то же, что и Амина: вернусь в Россию, когда падёт режим. Они так и познакомились, на группе поддержки для беженцев. Туда разные люди ходили: парень из Афганистана, парень из Южного Судана, из Пакистана женщина, из Харькова две женщины. Сначала они просто переписывались в ватсапе, а потом Амина написала, приходи ко мне сегодня вечером. И прислала точку на карте.


Амина каждый день смотрит в твиттере и телеграме видео из Ирана: города в Иране похожи на города в Турции, такие же квадратные дома в четыре этажа с плоскими крышами, как будто отлитые из бетона по одной и той же форме. На улицах иранских городов строят баррикады из шлакоблоков и холодильников, жгут машины, кидают в бородатых полицейских и солдат камни и коктейли молотова, кричат марг ба хаменеи.

Амина спрашивает, у вас на протестах кричат смерть путину?

— У нас кричат путин уходи, — говорит Даник. — В смысле, раньше кричали. Сейчас ничего не кричат. Никто больше не выходит на протесты, чтобы кричать.

— Почему?


На последний московский протест Даник ходил зимой, за год, месяц и день до войны, в январе двадцать первого. Приехал тогда в центр, вышел из метро и охуел: в каждом тупике полицейские шишиги, автозаки, омон, солдаты, улицы везде перекрыты, пешеходы заполняют пустоту между ментами. Как в кино про оккупацию.

Тротуар на Садовом, где поворот в Каретный, перегородили шеренгой ментов и выпустили вперёд квадратного омоновца — низкорослого и широкого, в два человека шириной. Он стоял, уперевшись в реагент толстыми ногами, и шлёпал дубинкой по ладони в тактической перчатке.

Прохожие обходили его по стене дома, по бордюру. Сколько же у них ментов, бормотал мужик в очках и ушанке на углу, сколько же у них ментов.

Накануне выпал свежий снег, и омоновцы строем бежали по нему к пластиковым туалетам, поссать. Пока десять омоновцев ссали в кабинках, двое стояли в карауле. Туалеты привезли с вечера, раскидали по центру, где тротуары пошире. На боку одной из кабинок белела наклейка, ПТН ПНХ.

На фоне снега омоновцы казались очень чёрными, чернее, чем обычно.

Женщина в унтах на лосины спрашивала дорогу на Дмитровку. Даник сказал, это и есть Дмитровка. Она сказала, мне на другую. — На Малую? — Наверное. Даник сказал, вы на Малую не пройдёте, только если в обход, но и там вряд ли. Оцепление везде. Женщина сказала, мне просто на работу нужно, я не из этих.

Поссавшие омоновцы бежали обратно, по утоптанному снегу стучали берцы.

Даника свинтили в переулке напротив сада Эрмитаж. Цепь двинулась со стороны Петровки, а он стоял возле забора и фоткал на телефон, как они идут — от живота, чтобы не светиться — и упустил момент, когда свалить. Мент в шлеме возник спереди, толкнул Даника в грудь, прижал к ограде, потом двое выросли справа и слева, развернули лицом в жёлтую штукатурку, подсекли под колени, подхватили под локти и понесли лицом вниз к автозаку.

В полуметре от лица мелькал снег, асфальт, реагент, Даник летел над дорогой: только не зубами в бордюр, только не зубами в бордюр.

Дотащили до автозака, потянули за куртку, чё повис, бля, куртка затрещала, пережала воротником шею, потом Даника втянули наверх и прислали кулаком под рёбра — как столб торцом вошёл в живот. Протолкнули внутрь и отпустили. Даник упал на резиновый коврик в лужу талой воды, и ему снова прилетело — в бок, пыром.

Тогда сердце Даника остановилось в первый раз.

Сначала у него внутри стало очень тихо, а картинка перед глазами — ребристый резиновый коврик, лужа, чьи-то зимние ботинки с каёмкой въевшейся соли — расплылась в блюре и начала исчезать в затемнении по краям.

Даник не успел испугаться, что, возможно, умирает: остановившееся сердце раздулось в груди пузырём ненависти, сплющило лёгкие и желудок, и взорвалось внутрь. Ударная волна прошла сквозь рёбра, сквозь куртку и резину коврика, сжала подвеску на заднем левом колесе автозака, а потом там что-то громко рвануло, и пол коротко но ощутимо просел вниз.

— Эй, — крикнул поверх звона в ушах омоновец в дверях автобуса, — вы двое, сходили посмотреть.

— Колесо ёбнуло, — крикнули в ответ. — Баллон в клочья

— Сука, — сказал омоновец в дверях. — Выгружай этих, в пятый их.

Задержанных вытолкали из одного автозака, затолкали в другой и повезли по городу. У мужчины рядом с Даником было разбито лицо, скобка содранной кожи тянулась по лбу и огибала бровь. Возили два часа по окраинам. В темноте вернули в центр, в овд Тверское. Загнали в кпз, там воняло хлоркой и спёкшейся мочой.

Бетонная шуба на стене врезалась через куртку в лопатки, Даник сидел на полу, слушал сердце и ждал, что оно снова замрёт, как в автобусе, а потом взорвётся внутрь и ударная волна обрушит стены овд Тверское, чтобы полетели над крышами Большой Дмитровки пустые чёрные шлемы.

Но ничего не произошло, сердце просто билось, как обычно. Наверное, ненависти было мало.

Её стало больше, когда началась война — и сердце стало взрываться просто при виде ментов в касках. В метро, на улице, везде.


Амина говорит, в субботу будет митинг на Площади республики, в поддержку протестов в Иране. Я пойду. Даник спрашивает можно с тобой? Амина говорит, там будет полно народу, и камеры везде. Не надо со мной. Лучше помоги нарисовать плакат. Ты умеешь?

— Конечно, умею.

— Я убью убийц моей сестры, — говорит Амина. — Давай напишем по-английски и на фарси. Я убью убийц моей сестры. Вот бумага, маркеры, чёрный и красный, я купила вчера. Я покажу, как это будет на фарси.

Даник нарисовал плакат к вечеру: бумага, чёрный и красный маркеры, слово «убью» на двух языках. Амина подняла плакат над головой, потом опустила перед собой, как щит, посмотрела на своё отражение в чёрном зеркале телевизора. Сказала, хорошо получилось. Почему ты не ходишь на ваши митинги? — Против войны? — Против войны. Они всё время здесь, напротив посольства, на площади Республики. Почему?

— Потому что в Москве я десять лет ходил на митинги, и это никому не помогло и ничего не изменило. Бессмысленное какое-то действие, ходить на митинги в Анталии. Тем более, когда война.

Амина сказала, это очень грустные слова. Ты говоришь, как сломанный человек. Ты из-за этого уехал? Что будет, если ты вернёшься? Тебя посадят в тюрьму?

Даник сказал, посадят, если захотят, я же в базе полиции. А уехал я из-за ненависти. У меня бывают приступы, знаешь. Очень сильные приступы ненависти. И когда они приходят, я действительно могу убить кого-нибудь, случайно. Это вроде суперсилы, но я не умею её контролировать.

Может, рассказать ей про сердце, думает Даник. Да ну, дичь, кто в это поверит вообще.

Амина сказала, мне бы хотелось такую суперсилу.

Даник спросил, и что бы ты сделала? Убила бы каких-нибудь сволочей? Амина сказала, убила бы, если бы могла. Но я не могу, у меня нет суперсилы. Только этот плакат.

Даник сказал, пойдём куда-нибудь после митинга? Поужинаем, выпьем вина? Мы в Москве всегда ходили куда-нибудь после митингов, если всё заканчивалось хорошо и никого не винтили.

— Мы это обсуждали тысячу раз, — сказала Амина. — Мы никуда с тобой не пойдём. Мы с тобой только спим вместе. Если хочешь, можешь приехать на площадь пораньше, пока никого нет. Я тоже приеду пораньше. Сфоткаешь меня с плакатом.


Даник пришёл на площадь Республики за час до митинга. Полиция ещё не встала в оцепление, но периметр уже затянули металлическим забором: барьерами с вертикальными прутьями. Издалека забор выглядел один в один, как в Москве, только в Москве на прутья наваривали квадратные куски металла с вырезанной по трафарету надписью увд цао, а здесь — таблички со стилизованной пальмой, логотипом муниципалитета Кониалты.

Прохожие, кому не нужно на митинг, шли сквозь площадь цепочкой — через прореху в заборе, мимо памятника Ататюрку, по блестящему чёрному мрамору, вдоль стеклянного бортика над Старым городом и снова через прореху в заборе, как муравьи по муравьиной тропе. С трёх углов площади за людьми наблюдали типы в одинаковых стёганых куртках и ботинках с квадратными носами, на треногах по углам площади стояли видеокамеры.

Амина ждала Даника на другой стороне площади, через трамвайные пути, возле сквера. В сквере отдыхал перед построением полк полиции: сидели на двух длинных скамейках под прямым углом друг к другу, на одной мужчины, на другой — женщины. Рядом лежали штабели акриловых щитов. Сколько же у них ментов, подумал Даник. Амина толкнула его в бок, смотри. Приземистый серый броневик с водяной пушкой на крыше припарковался за кустами.

Подальше за площадью, возле стен старого города старики и люди помоложе пили чай у перевёрнутых бочек, похожих на столик у Амины на балконе.

Амина сказала, сфоткай меня на фоне броневика. Не пость только никуда, пусть у тебя будет в телефоне. Сфоткай и иди домой. В магазин по дороге зайди, кончились яйца, и огурцов купи. А финики не покупай, ты в них ничего не понимаешь. Готов?

— Слушай, — сказал Даник, мне только сейчас в голову пришло. — Этот лозунг — он не слишком? Тебя за него не арестуют? Может, надо было нейтральное что-нибудь написать? Какие ещё слоганы у вас есть? Женщина, жизнь, свобода?

— Это не нейтральное, — сказала Амина. — Женщина, жизнь, свобода. В Иране убивают за эти слова.


Утром в воскресенье Даник просыпается рядом с Аминой. Сквозь белые шторы течёт матовый отфильтрованый свет. Амина лежит рядом, спиной к нему, в ухе рожок эйрпода, серый ноут стоит на смятой простыне, на экране ноута видео из Ирана: люди идут к могиле Махсы Амини, убитой шариатской полицией. Жгут портреты аятоллы. На носилках несут зарезанного ксира. Женщины снимают платки и отрезают себе волосы. Бородатые мужики из отрядов самообороны басидж расстреливают из автоматов толпу, вооружённую палками и камнями.

— В Тегеран через Анкару. Через неделю. Хотела прямой рейс, но отсюда ничего не летает, неудобно.

Даник говорит, подожди. В смысле, в Тегеран? Тебя же убьют там.

Амина говорит, я десять лет жду. Ты был прав, эти митинги, они бессмысленные. Особенно в Анталии. Особенно сейчас. Может, ещё немного, и не будет никакого аятоллы, никаких ксиров, ничего этого больше не будет. Ты видел?

На экране серого ноута корреспондент говорит в камеру: в области Курдистан протестанты захватили город Ошнавие с населением сорок тысяч человек.

За спиной корреспондента на фоне бетонных домов догорает перевёрнутый автомобиль.

Даник лежит на икеевской кровати в спальне в съёмной турецкой квартире — белые стены, невыносимо белые светодиодные лампы в потолке, серая мебель, чёрное зеркало телевизора. Обычная квартира, они все похожи друг на друга, в них живут тысячи туристов, иностранцев, мигрантов, сбежавших от войны или от своей сумасшедшей родины. Если Даник прямо сейчас исчезнет, улетит вместе с Аминой в Анкару, в Тегеран, в Стамбул, куда угодно, от него здесь останется совсем немного вещей, ничего крупнее столика, сделанного из бочки из-под оливок: с десяток книг, кофейная чашка из берлинского кафе barn, несколько футболок, пара кроссовок. Кроме них у Даника ничего больше нет, только ненависть, приходящая по ночам, во сне, и сердце, готовое убивать.

Он говорит, давай что-нибудь придумаем. Давай я с тобой поеду.

Амина смеётся. — Куда, в Иран? Будешь там защищать меня своей суперсилой? — Ну да, говорит Даник. — Ты не понимаешь, что это такое.

Даник говорит, можно я у тебя поживу, пока ты не уедешь?


Ночью Данику снится Шираз, город Саади и Хафиза. Он похож на кадры из сериала Родина с Клэр Дэйнс. Во сне они с Аминой идут вместе с другими людьми вдоль пыльных улиц, и когда ксиры выдвигаются на них со своими бородами, водомётами, дубинками, слезоточивым газом и акриловыми щитами, сердце Даника останавливается на секунду, потом взрывается внутрь, и позади шеренг ксиров подлетает в воздух автобус с затемнёнными окнами. Автобус зависает в воздухе чуть выше квадратных бетонных домов, а потом падает на ксиров, давит их гидромолотом ненависти. Затем — через склейку внутри сна — Даник видит саманный дом в трущобах на юге Тегерана. К дверям дома подъезжает раздолбанный пикап, Даник садится в кузов и его везут в район баррикад и уличных боёв. Там сердце Даника ломает кости бородатым мужикам из ополчения басидж, а они кричат от боли и ужаса, и не понимают, откуда приходит эта убийственная волна. Потом ему снится ещё что-то, он уже не помнит, что — помнит только кровь и крики.

Даник просыпается в половину двенадцатого.

Амина сидит рядом, на краю кровати. Она говорит, давай сегодня поужинаем вместе. Не дома. Даник говорит, нас же увидят. — Там не увидят, говорит Амина, Это необычное место. Там никого нет. Тебе понравится. Ты, кстати, ночью не заметил ничего? Как будто толчок был.

— Вроде нет, говорит Даник.


Они берут с собой бутылку местного вина, чёрного, как запекшаяся кровь, и крепкого, почти как портвейн. Ещё берут кусок овечьего сыра, пригоршню оливок, немного орехов и две лепёшки. Даник говорит, как будто из библии еда. Обычная еда, говорит Амина, здесь её всегда ели.

Потом они долго едут на автобусе в сторону аэропорта и выходят на окраине рядом со стройкой: трактор вываливает ковш щебня возле опоры моста, пылевая завеса накрывает троих рабочих с платками на головах, пахнет соляркой и каменной крошкой. — Нам туда, говорит Амина, к холмам. Вдоль дороги тянутся армейские бараки за забором с колючей проволокой, стоянка строительной техники, детская площадку в тени акаций. Потом дорога поворачивает, Даник видит холмы, и между ними — руины античного города: слева вросший в гору амфитеатр, а впереди и справа, за продолговатым форумом, уходящую к акрополю главную улица в щетине колонн.

— Это здесь, — говорит Амина.

Они идут вдоль главной улицы мёртвого города, между рядами колонн, между разбросанными по земле капителями, вдоль сухого русла реки. По сторонам, на земле, на месте стёртых в пыль домов чернеют куски сохранившейся мозаики, волнистый орнамент на белом фоне. По мозаике шагает небольшая буро-зелёная черепаха. Ближе к акрополю главную улицу пересекает другая, поменьше, как перекладина перевёрнутого креста. У подножия акрополя громоздятся кучи камней, развалины храмов Аполлона и Афродиты, и хорошо сохранившийся нимфей — дом мёртвого бога высохшей реки. От бога остался кусок мраморного тела в тоге, без рук, ног и головы.

Мимо мёртвого бога, по крутой лестнице, по выдолбленным в склоне ступеням Даник и Амина поднимаются на акрополь, в деревянную беседку.

— Люблю это место, — говорит Амина. — Руины империи.

Амина раскладывает на столе в беседке оливки, лепёшки, сыр. Она говорит, знаешь, у моего отца в Ширазе есть виноградник. Он не делает вино — в Иране нельзя делать вино — просто ухаживает за виноградником. Это очень старый виноградник, раньше за ним ухаживал мой дед, а ещё раньше его отец. Может быть, он всегда там был, на холме позади нашего дома. Может, этот виноградник древнее, чем эти колонны. Отец говорит, там растёт шираз, это такой сорт винограда, как город: Шираз. Самый древний виноград на Земле. Генетически весь остальной виноград произошёл от него. Как тебе вино, кстати, спрашивает Амина. Это тоже шираз.

У вина живой и древний вкус, как и должен быть у шираза из города Саади и Хафиза — оно густое и терпкое на кончике языке, с призрачной сладостью в глубине рта. Даник пьёт и с каждым глотком ему становится спокойнее и веселее. Как будто вино говорит ему, всё закончится, Даник. Рано или поздно всё закончится. Река высохнет, нефть высохнет, бог источника умрёт, империя развалится, и от неё останутся только руины с колоннами или обломки кирпичных стен на холме у реки. Кто-то будет пить над этими руинами вино из древнего винограда, а между развалинами будут ходить небольшие черепахи.

Амина говорит, запомни всё это, пожалуйста.


Амина вышла на связь один раз — написала из Тегерана, что прилетела и едет домой. Больше Даник про неё ничего не слышал. Он смотрел все новости из Шираза, из Тегерана, из других городов, искал её в толпе протестующих, среди других женщин — если бы она там была, он бы её узнал по характерной посадке головы, вперёд и вверх, как у Осипа Мандельштама на фото из архивов нквд. Но никого похожего Даник в новостях не видел.

В начале декабря в Иране публично казнили двоих протестующих — повесили перед рассветом на стрелах подъёмных кранов, как в сериале Родина с Клэр Дэйнс. Оказывается, в сериале Родина очень точно показали публичную казнь в Иране. Практически, один в один.

От Амины у Даника остался столик из жестяной бочки из-под оливок и фото в телефоне: Амина стоит на площади Республики на фоне полицейского броневика с водомётом, в руках у неё плакат, на плакате написано на двух языках, я убью убийц моей сестры.

Даник ходил к руинам, сидел на акрополе над останками античного города, пил там вино, смотрел на колонны, на скелет улиц, на фото Амины с плакатом в руках, и когда ненависть поднималась изнутри, шептал чёрным от шираза ртом: я убью убийц моей сестры. Они везде одинаковые, эти убийцы. Как ботинки типов с видеокамерами на любой площади любого города за час до начала любого митинга, как руины любой империи, на окраине Анталии или на Большой Дмитровке или в Тегеране.

Я убью убийц моей сестры.


Во Внуково его даже не проверяли особо: всё было, как обычно. Девушка в будке погранконтроля, с волосами, выкрашенными в тёмно-каштановый, почти чёрный, но с красными прядями, отчего голова у неё напоминала гаснущий уголь в костре, посмотрела на Даника водянисто-голубыми и немного зеленоватыми глазами, как Средиземное море зимой в ясную погоду, в середине января, когда нет туристов, потом посмотрела на его фото в паспорте и молча поставила въездной штамп. Даник хотел спросить, и что, всё? Не спросил, конечно.

На шоссе из аэропорта, под билбордом «септик, колодцы, щебень» у поста ГИБДД стоял бронетранспортёр. Даник спросил водителя жёлтой камри, это что? Настоящий? И давно у вас так? Да вроде не было недавно, сказал таксист, усатый дядька лет шестидесяти. А может, не замечал просто. Я из Краснодара сам, там уже лет двадцать такое, не помню, чтобы по-другому было, привык.

Высокий росгвардеец возле бронетранспортёра махнул гаишной палкой в их сторону.

— Да ёпты, — сказал водитель.

Камри сбавила скорость. Встали у обочины. Даник смотрел в окно на засыпанную мусором асфальтовую площадку, на щебень, на куски рваных покрышек, на сгоревший остов лады-калины в углу площадки, на пожарный щит с треугольными вёдрами справа, на росгвардейца в зеркале заднего вида в тельняшке с красными полосами под камуфляжем. — Это же не гаишник, — сказал Даник. — Чего ему надо? — А чего им всем надо, — сказал усатый дядька.

Росгвардеец подходит со стороны водителя, говорит не по форме, добрый день, документы ваши. Сердце Даника начинает биться тише, росгвардеец заглядывает внутрь камри, и ваши тоже, молодой человек. Даник протягивает паспорт, росгвардеец его листает, медленно, ещё медленнее, за окном торчат берёзки, осинки, безымянные кусты, крапива пробивается, лопухи молодые и пыльные, как пацаны на лавочке за гаражами в Западном Кунцево, у насыпи железной дороги.

— Давно, — говорит росгвардеец, — на родине не были, Даниил Викторович. А что так? Почему? Может, случилось что-то?

— Эй, — говорит росгвардеец в рацию. — Руслан. Подойди-ка на площадку для досмотра.

Не нужно было ему этого говорить.